Николай Вавилов
Шрифт:
Николай строго выдерживает методику: намачивает семена в дистиллированной воде, проращивает их на мокром песке и уже наклюнувшимися переносит в сосуды. Ждет всходов. Потом следит за ростом растений. Каждую неделю заносит в журнал наблюдения. Так под руководством одного из самых блестящих, самых точных экспериментаторов XX века изучал Вавилов трудный язык точного опыта, язык, на котором, только и можно разговаривать с растением.
Но наиболее существенное, что взял Вавилов у Прянишникова, это даже не методика экспериментирования — впоследствии он занимался другими проблемами, требовавшими своей методики. В нем постепенно вырабатывается глубокое убеждение, что, кроме тщательно поставленного опыта, нет другого языка, языка-посредника, на котором можно было бы ставить вопросы
Разрыв с Худяковым приводит к еще большему сближению с Прянишниковым.
Их встречи переносятся на квартиру Дмитрия Николаевича. Здесь Вавилова ждала беседа не столь бурная и оживленная, как у Николая Николаевича Худякова, зато более проникновенная и задушевная. А чай у Дмитрия Николаевича, заваренный на сибирский манер, был не менее крепок и ароматен.
В Прянишникове, тогда еще молодом (седина только начинала пробиваться в его густой бородке), не согнутом долгими годами борьбы за научную истину, Николая подкупала светлая вера в торжество науки, в ее безграничные возможности преобразовывать человеческое бытие.
Сам Дмитрий Николаевич воспринял эту веру от своего учителя Климента Аркадьевича Тимирязева. Тимирязев немало потрудился, убеждая молодежь в том, что на научном поприще она может принести не меньшую пользу народу, чем в практической деятельности.
Приехав учиться в Москву из захолустного в те времена сибирского городка Иркутска и мечтая посвятить себя служению людям, Прянишников поначалу и не помышлял о научной карьере. Пламенные проповеди Тимирязева определили тогда его судьбу.
Николая настойчиво влекли трудные пути незнаемого. В мечтах он, наверное, порой видел себя на кафедре окруженным учениками И решал, что лекции его будут не менее увлекательны, чем лекции Николая Николаевича Худякова, но глубоко обоснованы данными опытов, как у Дмитрия Николаевича Прянишникова. Так читал Тимирязев, о котором столько рассказывали в Петровке и которого Николай не раз уже слушал в университете.
Но сравнение себя с Тимирязевым должно было его отрезвлять. И в следующие минуты он, вероятно, уличал себя в мелком тщеславии. В том, что не наука нужна ему, а кафедра. Что не исследовать он мечтает, а блистать. И до конца не признается себе в этом только из трусости перед самим собой… Да и следует ли ему заниматься наукой? Не больше ли пользы будет, если, окончив институт, он поедет в какой-нибудь дальний уезд — учить крестьян лучшие урожаи выращивать на их скудной землице?..
Как же близки и необходимы были ему мысли Дмитрия Николаевича об общественной полезности «чистой» науки, которые Прянишников выражал пусть с меньшим блеском, но с не меньшей убежденностью, чем Тимирязев.
В беседах с Дмитрием Николаевичем ему становились ясными не только проблемы научные, но и этические. И это, может быть, не менее важно было тогда для него. Это тоже был перекресток.
А скоро перед ним оказался еще один. Тот, на котором разошелся он с Дмитрием Николаевичем. Нет, разрыва при этом не последовало. Учитель и ученик, они всю жизнь бережно хранили свою дружбу! Но шли разными дорогами.
Николай не захотел посвятить себя исследованиям питания растений. Почему? Мы можем лишь теряться в догадках. Не показался ли ему путь, по которому шел Прянишников, слишком уже проторенным? Вегетационный метод действовал безотказно. Так стоило ли прошагать всю жизнь по столь ясному пути?
И он пошел в другую сторону.
Наверное, промучился не одну ночь, прежде чем решился объявить учителю о своей «измене».
А может быть, Прянишников сам благословил его? Увидел, то этому студенту дано не продолжать уже начатое, а начинать сначала?
И еще перекрестки…
На кафедре С. И. Ростовцева Вавилов увлекся изучением болезней растений, составил гербарий паразитических грибов.
А перед самым окончанием курса будущий растениевод вдруг стал зоологом. Профессор Н. М. Кулагин задумал всесторонне исследовать вредителей сельскохозяйственных культур Московской губернии.
Но и профессор Кулагин не увлек его за собой.
Никто не увлек…
Теперь уже немного, совсем немного осталось до того дня, когда Николай напишет:
«Петровке предъявляю одно лишь серьезное обвинение. В Петровке была милая, хорошая общественная среда, были недурные научные работники, но в ней не было огня научной мысли, мысли зажигающей и увлекающей за собой. Была недурная учеба, но кипучей работы научной мысли, синтеза — я не ощутил. Были блестки, вроде Худякова, быстро гаснущие<!>, была скромная внутренняя работа, несомненно талантливая, вроде Демьянова, Прянишникова, Самойлова, Нестерова [3] и присных, но это был стук в дверь храма науки, как про себя на юбилее сказал Алексей Федорович; [4] эта работа была увлекательной для самих работников, но не для нас — наблюдателей и посетителей лабораторий. А когда-то этот огонь горел в лице Федорова, [5] Тимирязева. Ныне его не ощущали. Это страшно обидно. Не было огня, который бы зажег. Вот кое-что из того, что вертится в мозгу. Может быть, этого не следовало бы писать — я, право, не знаю»*.
3
Профессор Н. Я. Демьянов руководил в Петровке кафедрой органической химии; профессор Я. В. Самойлов — кафедрой минералогии и геологии; профессор Н. С. Нестеров — кафедрой лесоводства.
4
А. Ф. Фортунатов — профессор, руководил кафедрой сельскохозяйственной экономики и статистики.
5
Е. С. Федоров — выдающийся ученый-кристаллограф, основоположник современной кристаллографии, профессор кафедры геологии и минералогии в Петровке в 1895–1905 годах.
Да, этого писать не следовало. Потому что упреки его несправедливы. Не обоснованы строго проверенными, согласующимися фактами. Нельзя же считать таковыми единственный — пусть его личный — пример! Ведь такие профессора как Н. Я. Демьянов, Я. В. Самойлов, Н. С. Нестеров, Н. Н. Худяков, А. Ф. Фортунатов и особенно Д. Н. Прянишников, — это ученые самого высокого класса. Каждый из них создал свое направление в науке, воспитал сотни учеников. Вавилов и сам, видимо, понимал неосновательность своих упреков — потому и вставил столько оговорок.
Через много лет Николай Иванович Вавилов скажет о Д. Н. Прянишникове, выступая перед аспирантами:
«Возьмите школу Прянишникова, возьмите практику работы студенчества, которой так правильно руководил Прянишников<…>. Его руководство признано самым лучшим, по нему учится все студенчество мира, он имел десятки студентов, он умел руководить, подводить к опытному делу, к вегетационному домику, и результаты этой работы, сама система дисциплинировала людей и заставляла людей чувствовать, что они науку творят»*.
Эти слова вызывают больше доверия. Они принадлежат не вчерашнему студенту, а ученому с мировым именем. И умудренному годами человеку.
Тогда же, в 1911-м, он был еще очень молод и потому прямолинеен в суждениях.
Но в этой прямолинейности есть и свои преимущества. Потому что она позволяет определить его собственный, пусть еще небогатый, опыт. Николая Вавилова не смог зажечь ни Худяков, ни Прянишников, ни кто-либо другой из профессоров Петровки.
Так, значит, студент Вавилов был создан из особо стойкого к воспламенению материала? Но откуда тогда взволнованная перепутанность тех же самых строк?! И откуда слова одного наблюдавшего за ним профессора: «Впервые вижу, чтобы науку делали с пеной у рта»?