Никто не услышит мой плач. Изувеченное детство
Шрифт:
Я знал немного о том, чего ожидать от школы, в основном из рассказов Уолли, но было достаточно трудно подготовиться к полномасштабной атаке на мои чувства со всех направлений, когда я снова окунулся в суматоху настоящего мира. Я провел целых три года буквально наедине с собой, в темном и молчаливом мире, а теперь я попал в ослепительный свет дня, меня окружали толпы детей, которые носились вокруг, сталкивались друг с другом и смеялись; звенели школьные звонки, учителя громко делали замечания, и повсюду разбрасывались книги. Было так много странных лиц и так много правил, которые я должен был запомнить, чтобы приспособиться и стать частью всего этого. Наверное, я выглядел как странное и нервное маленькое существо, когда впервые переступил порог школы и не имел
– Привет, – сказали они, обступив меня со всех сторон, уставившись на меня, рассматривая, оценивая и пытаясь понять, внесу ли я что-нибудь новое в их жизни. – Как тебя зовут?
– Он не разговаривает, – сказали им мои братья.
– Как это, не разговаривает?
Все отступили назад, в их взглядах читалась смесь любопытства и подозрения. Детям не нравятся странные или отличающиеся от них ребята. Я понял, что завести друзей мне будет здесь совсем не просто.
Каждое утро, когда мне нужно было идти в школу, порядок оставался неизменным. Моя одежда была аккуратно разложена на краю кровати, и я должен был постараться быстро одеться и не запачкать ничего кровью из мест, измученных ночью Ларри и Барри. Как только я одевался, я переходил в угол комнаты, который все они называли «грязный угол», и ждал, пока мне скажут, что делать дальше.
Мама звала меня, когда была готова, и разрешала съесть два кусочка хлеба, тонко намазанных маслом, и выпить воды. Хлеб подавался в моей собачьей миске, а вода – в пластиковом стаканчике с моим именем на нем, потому что мне не позволялось загрязнять посуду, которую использовали остальные члены семьи. Мне, в общем-то, было все равно, ведь, по крайней мере, еда выдавалась регулярно, и я не чувствовал постоянно такой ужасный голод, как раньше в подвале. Ларри и Барри сопровождали меня в школу. Они возмущались тем, что на них висит такая неприятная работа. Я шел в пяти-шести шагах позади них, с поникшей головой, погруженный в мысли о папе, не в силах выбросить его из головы. Я считал камни мостовой, чтобы отвлечь себя от его голоса, звучащего в голове.
– Давай быстрее, Джо, – ворчали они. – Хватит копаться. Мы скажем маме, если ты не пошевелишься.
Нам с Томасом запрещалось заниматься физкультурой в школе, потому что тогда нам пришлось бы раздеваться перед другими людьми, и мама писала справки, чтобы нас освобождали от занятий. У меня была астма, а у Томаса – врожденный дефект межжелудочковой перегородки сердца. Вероятно, у него действительно был такой дефект при рождении, но он довольно быстро исчез и никогда не доставлял ему никаких проблем. В школе мать сказала, что ему опасно выполнять какие-либо физические упражнения, и учителя предпочли не спорить с этим. Для меня это было большим облегчением, потому что я не хотел, чтобы другие мальчики задавали вопросы по поводу наших шрамов и синяков. Мне не пришло в голову, что если кто-нибудь из преподавателей увидел их, то забеспокоился бы о нашем состоянии, что привело бы к нашему спасению. Никто раньше не пытался нам помочь, и я знал, что у мамы было заготовлено объяснение для каждой ранки, которая могла вызвать подозрение.
«Ах, мальчики все время дерутся и бьют друг друга», – сказала бы она, если бы пришлось. Или: «Он упал с лестницы, потому что носился как угорелый, обычное дело».
Еще меня волновало то, что если бы кто-нибудь из мальчиков спросил Томаса о том, что на самом деле произошло, тот выложил бы все как на духу о появлении у нас всех этих ссадин и шрамов, потому что всегда был уверенней меня. Меня и так достаточно дразнили, не хватало еще, чтобы одноклассники обнаружили, что семья использует меня в качестве боксерской груши.
Даже после того как я каждый день стал посещать школу, обстановка дома не разрядилась. Как только закрывались двери и задергивались шторы, мать продолжала управлять семьей старыми жестокими способами. То, что я ходил в школу, не имело никакого значения, потому что я все еще не мог говорить и рассказывать истории. Но даже если бы я мог, сомневаюсь, что маму это хоть сколько-нибудь беспокоило. Она была уверена, что запугала меня так же сильно, как и остальных. Никто из нас не посмел бы выдать ее, боясь последствий и обвинений во лжи. Мы все искренне верили, что она способна убить нас, если мы слишком ее доведем. Если я слишком доставал мать, она извинялась перед учителями и удерживала меня дома, говоря всем, что я болен, и бросала меня обратно в подвал до тех пор, пока ее настроение не улучшится.
Вскоре после начала семестра мать оставила меня одного в подвале на целых три дня из-за какого-то моего поступка, который показался ей вызывающим, и не позволяла никому спускаться проведать меня или принести хотя бы объедков.
Я знал, сколько времени прошло, потому что видел через вентиляционное отверстие, как день сменялся ночью три раза. На второй день голодания боли в желудке стали такими сильными, что я свернулся калачиком и начал раскачиваться взад и вперед и, пытаясь обмануть желудок и убедить его, что он полон, старался представить, что я только что съел яблоко. Я выпил бутылку воды, оставленную матерью, к концу второго дня, и думаю, что к тому времени начал постоянно терять сознание. Я пытался съесть маленькие кусочки пластика, откусанные от бутылки, чтобы облегчить боль от голода, но она только усилилась.
На третий день мать отправилась проведать бабушку. Я слышал ее шаги на дорожке во дворе, но у меня просто не осталось сил поднять голову, чтобы посмотреть, как ее тень пройдет по стене. Немного позднее я услышал, как кто-то спускается по лестнице и открывает дверь.
– Вот, парень, – сказал Амани. Он всегда называл меня «парень» или «малыш», никогда не используя мое имя. – Я сделал тебе чай и тосты.
Сначала я не поверил, что он говорит искренне. Я был уверен, что он опять ведет какую-то свою игру. Наверное, он положил в тосты что-то, от чего меня стошнит, или плюнул в чай, или того хуже. Но в то же время я был так голоден, что не хотел упускать шанс поесть, даже если за это пришлось бы заплатить какую-то ужасную цену. Я лежал неподвижно, не в силах даже сесть. Я почувствовал запах теплых тостов, что заставило работать мои слюнные железы, и челюсть болезненно сжалась в предвкушении. Амани склонился надо мной, оторвал кусочек тоста без корочки и поднес к моим губам. Я боялся, что кусочек может быть отравлен, но не мог сопротивляться голоду и открыл рот, позволяя положить в него тост. Это было так не похоже на Амани, что я не знал, чего ждать от него дальше.
– Все по-честному, парень, – мягко сказал он. – Все в порядке, можешь поесть. Тебе станет лучше.
Я закрыл глаза и открыл рот, чтобы съесть еще, ожидая получить удар по голове рукой или ногой, пока жевал, но ничего подобного не происходило, и тост был очень вкусным. Прошло несколько секунд, и я открыл глаза и увидел, что Амани просто сидит и наблюдает за мной, ожидая момента, когда я смогу сесть и сделать пару глотков чая, который он принес.
– Хорошо выглядишь, парень, – сказал он. – Прости, что так плохо с тобой обращался. Знаешь, это все твоя мать. Она говорила делать мне эти вещи. Она вызывала самое худшее во мне.
Я вздрогнул, когда Амани положил свою огромную ладонь мне на голову и натянуто улыбнулся. Я мог поверить в то, что он думал так, как говорил, но сомневался, что маме пришлось его долго уговаривать, чтобы он делал со мной все то, что он делал. Я хотел склонить Амани на свою сторону, показав каким смирным я бываю в его присутствии, словно он был полубогом или кем-то вроде того, но уверен, что глаза все еще выдавали, какой страх я испытывал. Он продолжал свои попытки быть дружелюбным и убедить меня, что это искренне. Амани сказал подняться с ним наверх и помог подняться по ступенькам и идти. Он отвел меня в мамину гостиную и посадил на диванчик, несмотря на то что я был все еще грязным от подвального пола. Я сидел на самом краешке диванной подушки, боясь оставить след, который мать сможет заметить, потому что, вернувшись, она бы обязательно меня наказала за это.