Ниоткуда с любовью
Шрифт:
Пива, конечно же, не было, и, прихватив водку, мы поплелись к метро, где всезнающий Киса впихнул меня через служебный вход в тусклый закуток с тремя столиками, запахом капусты и толстенной бабой, как новогодняя елка обвешанной гирляндами сосисок. Она состригала их маникюрными ножницами и, подозрительно нас разглядывая, бросала в кипящую воду. "С какой линии?" - наконец спросила она. "Мажино!" - вытаращился на нее Киса. "Что?" - застыла баба, но Киса показал ей издалека свое партийного цвета удостоверение, и она заткнулась, и выудила из кастрюли по паре сосисок, и выставила пива, и больше не встревала.
Это был буфет
"Знаешь гениальное изречение наркома путей сообщения товарища Кагановича?
– спросил Киса.- Паровоз движется по рельсам путем трения... Загороди-ка..."
Я закрыл его спиной, и он плеснул по стаканам водку, и мы крякнули, и в лампочке прибавилось света. Киса вечно знал какие-то трюки, потайные ходы. Когда мы просиживали штаны на одной парте, он на спор жевал бритвенные лезвия "матадор", а потом урока три подряд выковыривал из языка осколки.
"Помнишь,- сказал он, расползаясь в улыбке,- как мы лазили подсматривать?"
Еще бы! Мы были смертельно влюблены в новую училку по географии, Наталию Васильевну. Эта кинозвезда рассказывала нам про трущобы Нью-Йорка, освобождающийся Ганг, а мы строчили любовные записки и на переменке засовывали в карман ее душистого пальто. Летом весь класс вывезли на работы в колхоз, на скучные промокшие поля. Мы должны были слиться в трудовом экстазе с подгнившей на корню хрущевской кукурузой. Жили мы в бараке деревенской школы, и как-то вечером Киса предложил лезть на чердак, откуда через щель была видна комната учительницы. Во влажной тьме зло гудели комары, через слуховое окно наливалась ночь и орали лягушки, и мы по-шпионски пробирались на ощупь под балками чердака. Щель желто светилась. Затаив дыхание, мы заглянули и увидели завуча по кличке Козел, ненавистного всем старикашку, который, сидя в изножье кровати, зевал и чесал голый обвислый живот. Его тонкий, кошмарно длинный член свисал вниз. У ног стояла заткнутая газетной пробкой бутыль самогона, а по подушке были разметаны медвянисто-золотые волосы Наталии Васильевны.
Это она однажды на уроке по Амазонке, рассказывая о девственных дебрях, вдруг остановилась и спросила: - Дети, а кто знает, что такое "девственный"? Никто не знал, а она хохотала грудным счастливым смехом, и мне навсегда занозило память.
* * *
Распрощались мы через час у турникета метро. Киса старался идти прямо, как балерина. Контролерша впилась в него щучьим взглядом, но он лихо ей козырнул и махнул мне рукой на прощанье. Под утро у него был рейс в Читу. Летал он всегда бухой.
* * *
Дачный поселок зарылся в снег. Звуки обросли мехом и не царапали слух. По ночам что-то вздыхало в саду, влажно задевало окна.
Воздух после Москвы был сладок, и от него кружилась голова. Я работал у окна и часто, забывшись, подолгу глазел, как разгуливают по снежному насту вороны, как скандалят на рябине воробьи. Рыжий брюхастый кот крался вдоль забора. Время двигалось рывками. Полдня оно стояло на месте и вдруг, ранним вечером, срывалось вскачь. Кровавый закат, сизые дымы, растопыренный черный сад - все это тоже вдруг срывалось с места, мягко неслось куда-то, прихватив с собою отрезанную голову над забором, фонарный столб в виде буквы "л", далекий гребень леса, вцепившийся в растрепанную тучу, и ночь падала неожиданно, накрывая тяжелыми юбками с прорехами звезд присмиревший поселок, и снова все останавливалось, замирало и тянулось, потягивалось,
* * *
На даче был телефон, в который нужно было кричать так, как будто сила голоса или высота вопля могли протолкнуть какую-то проволочную пробку посередине. Был древний, времен крестовых походов, телевизор с круглой, дистиллированной водой наполненный линзой. Диктор, близнец Киссенджера, расплывался флюсом и, не попадая пальцем в переносицу, поправлял очки и ругал брата. Кровать тоже принадлежала прошлым эпохам - бронзовые шары и башенки немилосердно пели, оповещая мышей в погребе, что заезжий барин повернулся на бок.
На даче была обычная дровяная печка и газовое отопление. Возле письменного стола обитало огромное, пружинами вкривь и вкось набитое кожаное кресло. Напротив - полстены занимал похожий на шкаф приемник. Круглое окошко со шкалой зажигалось хилым светом, и, нашаривая станцию, я чувствовал себя по крайней мере пилотом фанерного самолета: трещал мотор, кололись спицы прожекторов, внизу был Лондон, Би-Би-Си сквозь хронический кашель глушилок передавало новости.
За ночь машинка замерзала. В ватном узбекском халате я прыгал между печкой и плитой, на которой грозился сбежать дрянной кофе, а потом между печкой и тостером; и пока хлеб подгорал - остывал кофе, а после завтрака, зарядив лист черновика на еще живую изнанку, я сильно лупил по клавишам, слева направо, справа налево все четыре строчки букв, пока машинка не оживала, конечно же кроме какой-нибудь одной, взявшей отгул "п" или "н". Тогда вместо даты можно было ставить в углу "День н", отмеченный в тексте такими шедеврами, как
"Икакого дома ет", - сказала она, улыбаясь..."
Ключи от этого скрипучего терема дала мне дочка атомного, от шнурков до лысины засекреченного академика, высоченная дылда со смеющимися в любое время дня глазами. Она играла на виолончели, носила ее под мышкой как скрипку, могла достать в городской отцовской квартире любую крамольную книгу и пила водку стаканами, отчего ее и без того деревенский румянец разгорался еще пуще. Кроме прочих достоинств, она непроходимо ругалась интеллигентского сорта матом, но на самом деле была застенчива, как мышка, и сентиментальна, как все великанши.
* * *
Мы встретились на какой-то вечеринке. То ли день рождения, то ли просто пьянка. Часа в два ночи, когда гости стали расползаться, вытаскивая из общей свалки в прихожей шарфы и шубы, я отправился на кухню, где, по словам кимарящего в ванной молодого человека, еще оставалась выпивка. Юноша не соврал, и, повернувшись к загроможденному грязной посудой столу, дабы найти рюмку, я обнаружил белобрысую особу с нахальными, немного навыкате глазами. Она улыбалась. Я показал ей бутылку, и она кивнула: всегда за.
В ту ночь Москва мокро чернела за окном, как проявляемая фотография. Совсем рядом, через реку, горели кремлевские звезды. "Красный свет, - сказал я, - обозначает остановку движения или бордель". Алена - имя было подарено позже, после короткого замыкания наших бренных тел,- что-то плела про мачизмо, выуживая из банки двумя пальцами и снова роняя тоскливый огурец. Табачный дым волнами наплывал из коридора. Наконец она привстала за вилкой, и я поперхнулся - было в ней под два метра росту.