Нижинский. Великий русский Гений. Книга I
Шрифт:
Человек этот кажется таким красивым, что не замечаешь его лица. Это привилегия самых прекрасных из античных статуй – голова, пожалуй, и ни к чему. Нижинский дарит мне ощущение прекрасного. Его тело – сколь изящное и могучее, столь же и молодое. Его шея, быть может, наиболее живая из всего. Бессмертная юность богов узнаёт себя в этой героической плоти.
Он весь из мускулов, бёдра его ног так прекрасны, что ни одно произведение искусства не превзойдёт их пропорциями и лепкой. Он вышел из Гомера. Его тело гораздо выше совершенства. Оно разнообразно, как жизнь.
Грация превосходит любое совершенство. Грация поистине есть дар. Я не хотел поверить в
Возможно ли, чтобы такой мужчина существовал и чтобы женщины не сходили с ума и не преследовали его? Чтобы они тысячами не вешались от горя, что Бог – слишком прекрасен для них?
В Нижинском – игра пропорций – это вечная гармония. Этот Бог танца имеет ту же миссию, что и его искусство – он являет нам откровение движения и формы. Он создан не передавать чувства, а вызывать их в тех, кто созерцает его. Перед нашим взором предстаёт совершенство. Он перед нашими глазами как дерево на утёсе, колеблемое ветром, как роза, поникшая над водой, или прекрасный зверь, или вечерний пейзаж, или ребенок в своей первозданной невинности. Наша встреча с мечтой…».
***
Роберт Эдмонд Джонс – американский художник по сценическому искусству – о своей работе с Вацлавом Нижинским над балетом «Тиль Уленшпигель» в Нью-Йорке в 1916 году (из статьи 1945 года)
«Мои воспоминания о великом танцовщике и хореографе, об опыте настолько поразительном, что он изменил ход всей моей жизни.
… Сначала я вижу чрезвычайно хорошенькую молодую женщину, модно одетую в чёрное, а за ней невысокого, немного коренастого молодого человека, идущего изящными птичьими шагами, точными, походкой танцора. Он очень нервничает, в глазах его тревога. Он смотрит нетерпеливо, озабоченно, чрезвычайно умно. Он кажется усталым, скучающим и одновременно возбуждённым. Он размышляет и мечтает, уходит далеко в задумчивость, возвращается снова. Время от времени его лицо озаряется краткой ослепительной улыбкой. Его манеры простые и располагающие. Я не вижу в нём и следа легендарной экзотики. Мы стараемся донести наши идеи друг другу, разговаривая на запинающимся французском.
Я сразу понимаю, что нахожусь в присутствии гения. Я чувствую в нём качество, которое могу определить, как непрерывное стремление к стандартам совершенства, настолько высоким, что они действительно не от мира сего. Я чувствую необычайную нервную энергию этого человека, почти пугающую осведомлённость. В нём есть удивительная движущая энергия, умственный двигатель, слишком мощный, мчащийся, возможно, к своему окончательному срыву, в остальном в нём нет ничего ненормального. Только впечатление чего-то слишком нетерпеливого, слишком блестящего, нервная дрожь, натура, истерзанная безжалостным творческим порывом.
… Как мне рассказать об этом давно забытом балете, таком свежем, таком естественном, таком невинном, который хлестнул и исчез, как лихорадочный сон? Это было слишком оригинально по концепции, слишком ново. Без сомнения, это показало Нижинского на самом пике его творческой мощи, это был один из немногих подлинных шедевров – я намеренно использую это слово – за всю историю балета.
… Великий художник, который многому меня научил, теперь существует отдельно, вдали от нас, в своём собственном печальном мире. Мой странный, волшебный, потрясающий опыт, что он значил для меня все эти годы, прошедшие с момента создания Тиля Уленшпигеля? Он дал мне обострённое и расширенное ощущение жизни. Он научил меня быть верным своей собственной внутренней мечте, жить в соответствии с этой мечтой и никогда не предавать её. И он научил меня, я надеюсь, быть добрым».
***
Из книги Чарли Чаплина «Моя биография», Нью-Йорк, 1964 год
«Нижинский пришел ко мне в студию вместе с другими русскими танцорами и балеринами. Серьёзный, удивительно красивый, со слегка выступающими скулами и грустными глазами, он чем-то напоминал монаха, надевшего мирское платье. Он сел позади камеры и, ни разу не улыбнувшись, смотрел, как я снимаюсь в эпизоде, который мне казался очень смешным. Остальные зрители смеялись, но лицо Нижинского становилось все грустнее и грустнее. На прощанье он пожал мне руку и, сказав своим глуховатым голосом, что моя игра доставила ему большое наслаждение, попросил разрешения прийти еще раз.
– Ваша комедия – это балет, – сказал он. – Вы прирожденный танцор.
Я тогда ещё не видел Русского балета, да и никакого другого вообще. И вот, в конце недели меня пригласили на спектакль. Первым шёл балет «Шахерезада». Он оставил меня довольно равнодушным – тут было слишком много пантомимы и слишком мало танца, а музыка Римского-Корсакова показалась мне однообразной. Но следующим номером было па-де-де с Нижинским. В первую же минуту его появления на сцене меня охватило величайшее волнение. В жизни я встречал мало гениев, и одним из них был Нижинский. Он был гипнотизирующим, богоподобным, его таинственная мрачность как будто шла от миров иных. Каждое его движение было поэзией, каждый прыжок – полётом в странную фантазию…
Нижинский попросил привести меня в антракте к нему в гримёрную. Но я был не в силах говорить. Нельзя же в самом деле, заламывая руки, пытаться выразить в словах восторг перед великим искусством. Я сидел молча, глядя на отражавшееся в зеркале странное лицо, пока Нижинский гримировался фавном, рисуя на щеках зелёные круги. Он неловко пытался завязать разговор и задавал мне какие-то пустые вопросы о моих фильмах, на которые я мог отвечать лишь односложно.
Никто и никогда не мог сравниться с Нижинским в «Послеполуденном отдыхе фавна». Мистический мир, который он создал, трагическое невидимое, скрывающееся в тени пасторальной красоты, когда он двигался сквозь её тайну, Бог страстной печали. Всё это он передал несколькими простыми жестами, без видимых усилий.
… эта болезненно тонкая душа, не выдержав, ушла из жестокого, раздираемого войной мира в иной мир – в мир её собственной мечты».
***
Из книги Леонида Мясина «Моя жизнь в балете», Лондон, 1968 год
«После американского сезона, в Мадриде к нам опять присоединился Нижинский. Было ощущение напряжения в его взаимоотношениях с Дягилевым и другими членами труппы, но когда я увидел его на репетиции «Послеполуденного отдыха фавна», я был взволнован каждым сделанным им жестом и движением. Он вносил поправки и объяснял их каждой танцовщице спокойно и с полным пониманием. Он был одарённым, выдающимся хореографом, способным передать собственное ощущение движения целой труппе, а каждое па показать тонко и искусно. Мне и сейчас кажется, что, если бы он мог продолжить свою карьеру, он бы создал гораздо больше балетов, таких же прекрасных, как и его партии в них.