Низверженное величие
Шрифт:
Не успел Развигоров отобедать, как машинка уже стояла на письменном столе. Его люди все устроили. Развигоров не стал ее осматривать, знал, что плохого ему не принесут. Провел только рукой по черному футляру. На ручке висели ключи. Он с иронией подумал: Развигоров — художник, но вдруг возьмется за перо, пойдет по стопам отца. Из писателей Развигоров признавал только Вазова. Шутка ли — он видел его! Видел, правда, и других, встречался с ними в кафе «Болгария», но не считал их серьезными мастерами, в их писаниях нет ничего общего с историей Болгарии, это какое-то ничтожное копание в крестьянской жизни. Сочинительство представлялось Развигорову чем-то судьбоносным, огромным, масштабным. «Война и мир» Толстого, «Человеческая комедия» Бальзака, «Отверженные» Гюго, «Мертвые души» Гоголя — вот это, по его мнению, литература. А что касается его родственника, который шумит, сыплет словами — ну и пусть шумит. Сейчас и сын его, получив пишущую машинку, того и гляди примется приумножать листопад в литературном лесу. Константин
— Поезжайте с шофером на базар, купите все, что надо из еды, и не скупитесь…
Дороговизна установилась страшная. Шопы умеют выколачивать из горожан деньги. Позавчера на самоковском базаре служанка купила килограмм масла за тысячу триста левов, но, когда стали его разрезать, обнаружили внутри половинку очищенной репы. Девушка не могла показать продавца, запомнила только, что это был мужчина. Лоточницы же утверждали, что в ту пятницу мужчин, продававших масло, на базаре не было. Разобраться тут могла лишь полиция, но уже нет крепкой власти, чтобы бороться со спекулянтами и мошенниками. Сами господа, живущие в набитых до отказа пригородных дачах, закрывают глаза на обман, понимая, что, если их посадят на нормированные продукты, они умрут с голоду. В последнее время многие стали ездить за продуктами в Софию. Оказалось, там есть все. Булочники, мясники, продавцы разной снеди, видя недостаток покупателей, спешат сбыть в первую очередь скоропортящийся товар. Потепление их еще больше подстегивало. В отличие от замороженного свежее мясо не может храниться долго, надо его быстро распродавать.
Шофер и слуга возвратились. Машина пропахла рыбой и еще какой-то снедью. Хорошо, что купили свиное сало. Развигоров очень его любил. Сало почему-то связывалось у него с хождением крестьян на заработки, с первыми выходами габровских женщин на жатву в поля фракийской равнины, с далекими странствиями торговых караванов в Румынию, Молдавию и Царьград. Габровец никогда не сидел на месте, его товары — ножи, миски, посуда, кожи, скобяные изделия, гайтан для крестьянской одежды — требовали дальней и долгой дороги. И сало было его едой, сало и брынза. А когда сало есть, хочется и вина. Развигоров предпочитал сало всем другим закускам — с салом и вином на столе он чувствовал себя как истинный потомок караванщиков, идущих завоевывать великую турецкую империю.
— А масло нашли? — спросил Развигоров.
— Даже венгерскую колбасу достали, — сказал шофер, а Павел, который более трезво смотрел на вещи, добавил:
— Насколько она венгерская, не знаю, но вкусная…
Конечно, он оказался прав. Во всяком случае, будет что поставить на стол. На обратном пути Развигоров велел им заехать к знакомому мяснику. Мясник прислал колбасу и двух откормленных неощипанных гусей. Значит, товар свежий. Развигоров в этом не сомневался. Хотя можно ли в такие времена в чем-нибудь не сомневаться? Важно, что едой на какое-то время семья обеспечена. Наверху лежали еще два кругляша кашкавала [18] . Вина тоже достаточно. Уделяя в последние дни много времени семье, он, к сожалению, обнаружил у Александры немалый порок. Дочь пристрастилась к выпивке. Еще в прошлый раз, когда сидели за столом по случаю его дня рождения, его неприятно поразило, с какой легкостью она опустошила два бокала вина, сейчас эти наблюдения подтвердились. Из его ночного шкафчика исчезла бутылка коньяка. Он нашел ее под кроватью Александры, наполовину пустую. Он надеялся, что неожиданная склонность дочери — временная слабость, вызванная ее душевным состоянием. Эрик не давал о себе знать, но, по мнению матери, письмо, которое он ей оставил, было письмом достойного человека, до безумия влюбленного в их дочь. Если бы не его долг перед родиной, он давно бы все бросил ради своей любви. Эрик сообщил адрес своих родителей в Гамбурге и просил, чтобы она им писала. Там должна произойти их истинная духовная и физическая встреча в жизни. Одним словом, он надеялся привезти ее к своим родителям и жениться на ней. Константин Развигоров молчал. Да и что можно ответить на эти женские домыслы? Девушка неопытна, а парень еще неопытней, но не хотелось разочаровывать жену. И все же он не мог не сказать: «Пусть все идет, как идет, но не забывай главного — надо еще, чтобы он уцелел!» На что жена ответила сердитым взглядом.
18
Кашкавал — овечий сыр.
В сущности, речь шла о надеждах на будущее, случай же с коньяком был тревогой за настоящее.
Уборщица в первый раз открыла окно кабинета. Сюда едва-едва доносилось дуновение ветерка со стороны оттаивающей реки. Георгий Димитров сидел за столом и сосредоточенно просматривал утреннюю сводку: армии всех фронтов наступали, вера в победу крепла, в тылу Красной Армии оказывались все новые и новые территории и города.
— Что с вами?..
— Ничего, Георгий Михайлович… Ничего…
— Как это ничего? Я же вижу. Вы едва держитесь на ногах.
Девушка мучительно сглотнула, и две крупных слезы скатились по бледным ее щекам…
— У меня украли карточки…
— Когда?
— Еще на той неделе.
— И вы молчите… Как же можно молчать?.. Вот тут у меня есть кое-что. — Он отворил боковой шкаф и достал немного хлеба, сыр и сахар. — Чай сейчас принесет Ивасюк… А до вечера мы что-нибудь придумаем. — Он завернул продукты в газету.
Девушка прижала сверток к груди и сквозь слезы поблагодарила. Перед тем как затворить за собой дверь, сказала:
— Простите, Георгий Михайлович, товарищ Коларов хочет вас видеть…
— Пусть войдет…
Коларов и секретарша разминулись в дверях. Она не успела смахнуть слезы, и Коларов подумал, что у нее погиб кто-то из близких. Какое-то несчастье…
— Да, да, несчастье, — сказал Димитров, — потеряла карточки и целую неделю не ела. Я смотрю — бледная, рассеянная, но мне и в голову не пришло спросить, что с ней… Досадная оплошность, да, очень досадная… Просто эта война сделала нас до известной степени бесчувственными, бесчеловечными…
— Но мы же воюем за победу человечности, — как-то приглушенно сказал Коларов.
— Воюем, но у нас не остается времени посмотреть вокруг себя, мы ищем героизм лишь там, в огне, забывая, что он и в этом молчаливом недоедании, в этом голоде. Надо будет пособирать тут понемногу из наших пайков, чтобы она просуществовала как-то этот месяц. Но какие есть еще люди! Крадут последний кусок хлеба… Долго нам идти к идеалу человечности, долго…
Димитров сделал несколько шагов по кабинету и указал на стул возле стола:
— Прошу вас.
Васил Коларов сел. Он не знал, как перевести разговор на то, что привело его сюда. В последнее время в газетах и по радио участились сообщения о бомбардировках Софии. Была какая-то упорная, планомерная жестокость в этих нападениях английских и американских военно-воздушных сил на беззащитный город. По количеству самолетов, по числу сброшенных бомб было ясно, что трагедия войны не миновала и болгарский народ: иллюзорная война превратилась в жестокую реальность. В нападениях чувствовалось издевательство сильного над слабым. Ужасные налеты воздушных эскадрилий, которые безнаказанно бомбардировали болгарскую столицу, а потом спокойно фотографировали результаты содеянного, заставляли его глубоко переживать трагедию своего народа. Пусть правители глупы, но в чем вина простого рабочего или ремесленника, который работает за кусок хлеба? В эти дни в руки Коларова попал американский еженедельник со снимками разрушенной Софии, он долго рассматривал их, и в груди закипал гнев. Те, кто оттягивал открытие Второго фронта, спешили разрушить этот город только потому, что они не войдут в него первыми. Коларов подозревал их в нелояльности по отношению к советскому союзнику. Эта мысль и привела его к Георгию Димитрову, он хотел поделиться с ним своими подозрениями, а сейчас думал, с чего начать. В общем-то, разговор о человечности — подходящий повод… Тяжело вздохнув, Коларов сказал:
— Новости из Болгарии не очень-то радостны…
— Почему? Что там?
— Они разрушают нашу столицу…
— Они разрушают ее по вине тех, кто с таким легкомыслием держался за фалды Гитлера… — подхватил Димитров и, опершись локтями о стол, долго молчал. Коларов смотрел на его высокий, изрезанный морщинами лоб, на сильно поседевшие волосы, на складку между бровями. Во всей его фигуре было нечто монолитное, суровое и одновременно душевное, то, что может быть свойственно только сильной личности. Димитров никогда не рисовался, не выносил эффектной позы, был чужд личного честолюбия, ему претила лесть. Льстецов он тут же обрывал своим характерным: «Ладно, ладно, хватит уж…»