No Name
Шрифт:
Андрей КУРКОВ
No Name
– Кажется, я слышала взрыв... Как раз перед заходом
солнца.
– Наверное - эхо, - сказал он, оторвав взгляд от
исписанного мелким почерком листа бумаги.
– Какой-нибудь
обвал в горах... Принеси ликера!
– Ты дописал!
– догадалась она и тут же радостно
предложила.
– Может тогда лучше "Шампанского"?!
– Нет, - произнес он.
– Сегодня нельзя праздновать.
Полнолуние! Сегодня можно лишь напиться.
Он сдвинул только что законченную рукопись на край
красного пластмассового столика и, обернувшись к морю,
закурил.
– Он все равно не смог бы здесь жить...
– шептали его
губы.
А с неба на террасу лился желтый лунный свет, и
где-то далеко выл волк.
(Эпиграф вместо
Это был прекрасный город. Единственный в своем роде. Двумя величественными горами он был прижат к теплому южному морю. Вычурные домики, отели, магазины начинались в десяти шагах от линии прибоя и поднимались на тысячу метров вверх.
Однажды я забрался достаточно высоко и оттуда около часа любовался невероятным сказочным видом - эти домики, как зверушки пришедшие на водопой, терпеливо стояли друг за другом, с завистью заглядываясь на корабли, катера и даже мелкие рыбацкие лодки. Ярко светило солнце и земля под его лучами безропотно испаряла солоноватую приморскую влагу. Было утро и испаряющаяся влага превращала воздух в перламутровое стекло. На моих глазах низенькие одноэтажные домики тяжело вздыхали известняковыми боками и спросонья щурили узенькие оконницы. Кипарисы потягивались и подравнивали свои ветви. А вышедшие на улицы люди казались медлительными, нехотя плывущими по воздушному течению птицами.
Это был чудесный город. Немилосердная жизнь гоняла меня по десяткам городов, по высокомерно насупленным столицам великих государств, по разоренным и процветающим селам, по равнинам и по взгорьям, но все эти мытарства, во время которых мне несколько раз приходилось менять военные формы, остаются грудой скомканных впечатлений на одной чаше весов. А на второй - в сиянии южного солнца, окаймленный ожерельем гор и пронзительной синью моря, лежит этот город, единственный встретившийся мне МИРНЫЙ город. Город, освободивший меня от того, что казалось мне неизбежностью - от необходимости пожизненно и посмертно принадлежать той земле, по которой ты идешь.
В этом городе я стал потихоньку избавляться от единственной своей болезни - от врожденного абсурда моей жизни. Эту болезнь я получил по наследству и, мне кажется, я имею право винить ее во всем, что происходило со мной. Этот абсурд начался незадолго до моего появления. Начался он со случайной встречи моей будущей матери - палестинки по рождению, и отца польского контрреволюционера, сосланного в Сибирь. Они были вместе несколько дней. Потом Адель, так звали мою мать, взяла у Мечислава, моего отца, адрес его родных и каким-то чудом добралась до Польши, где и произвела меня на свет. Проведя в Польше целый год, она исправно кормила меня грудью, но в один день собрала вещи и, оставив меня, уехала. Позже мои польские родственники объяснили мне, что она уехала сражаться с евреями, которые в 1948 году с благословения Сталина создали свое суверенное государство на палестинской земле. Больше я не видел своей матери. А отца помню только по фотографиям, которые показывала мне бабушка. Мы как раз в то время уезжали в Америку и бабушка пересматривала семейные фотоальбомы, решая, какие снимки брать, а какие выбрасывать. Она очень спешила уехать, предвидя, какие в скором будущем выстроятся очереди перед посольствами развитых стран. Правда, бабушка признавалась потом, что мы поспешили. Можно было пожить в Польше еще лет пять-шесть, но, как говорят на родине отцовской ссылки - "после драки кулаками не машут".
В Америке я получил достаточное образование, чтобы иметь обо всем собственное суждение. С Америкой же связано мое первое и, слава богу, последнее великое заблуждение о сути патриотизма. Поддавшись на "патриотические" воззвания, я оказался в первом эшелоне ограниченного контингента американских войск во Вьетнаме. Плывя по океану, мы пели прекрасные, бравурные песни. Чувствовали себя героями-конкистадорами. Мы плыли защищать хороших вьетнамцев от плохих вьетнамцев. Но мы-то не знали, что внешне хорошие вьетнамцы ничем не отличаются от плохих, как не отличаются внешне и хорошие американцы от плохих американцев. Прозрение пришло ко мне, но прежде я убил несколько "плохих" вьетнамцев, укокошивших моего приятеля. С трудом я тогда избавился от поразившей меня первобытной бациллы мщения.
Так я разлюбил Америку. Я ушел к "плохим" вьетнамцам. Я предложил им свою помощь. Хотел учить их английскому, польскому языкам. Но они просили меня научить их побеждать американцев.
Оказавшись меж двух воюющих сторон, я представлял собой третью невоюющую и этим, должно быть, сильно раздражал обе стороны. Обе стороны объявили награду за мою голову, которая в данном случае никакой стратегической или иной ценности не имела, тем более, что никакие секреты известны мне не были. И я бежал, скрываясь от всех вооруженных людей.
Я бежал несколько лет. Бежал в сторону Ближнего Востока. По дороге мне шесть раз предлагали участие в военных действиях за "правое дело". В пяти случаях отказаться было невозможно, отказ был равнозначен самоубийству. И я снова одевал какую-то военную форму, получал какое-то оружие и в очередной раз ожидал удобного момента, чтобы дезертировать из неизвестной мне армии. Однажды я забыл сбросить форму и несколько дней пробирался по руслу высохшей реки, пока не добрался до маленького селения. Я постучал в первую попавшуюся мне глинобитную хижину, хотел попросить воды. Открывшая дверь арабка так громко завизжала при виде меня, что в следующие две минуты за моей спиной собралась вся деревенька. Они так радостно галдели, показывая на меня пальцами к что-то рассказывая своим детям. Потом они начали меня одаривать лепешками и урюком. Дошло до того, что меня на руках отнесли в самую высокую хижину, где и оставили на ночь. Однако поздно ночью, когда я видел один из самых мирных своих снов, эти же люди меня растормошили, знаками показав, что мне надо срочно убегать. Когда я в темноте с мальчонкой-проводником выходил из деревеньки, до моих ушей донесся гул танков, подходивших с другой стороны. Мальчонка довел меня до русла высохшей речки и умоляюще заглянул мне в глаза, одновременно схватившись своей ручонкой за автомат. Я понял его просьбу и снял автомат с плеча. Пройдя километров пять, я услышал стрельбу со стороны покинутой мною деревни. Позже я сообразил, что причиной радости местных жителей была не снятая во время военная форма. После этого я стал внимательнее относиться к деликатному вопросу самовольного ухода из рядов неизвестных мне армий.
Как бы там ни было, но, спустя годы, я оказался на родине моей матери, где мне тут же повязали на шею теплый серо-белый платок и вручили короткоствольный автомат и несколько гранат. На следующий день я, будучи под контролем "однополчан", подорвал гранатой израильский патруль, за что был сразу награжден непонятной бронзовой медалью, испещренной мелкой арабской вязью. На стороне палестинских патриотов я воевал дольше, чем обычно. Объясняется это довольно легко - меня ни на минуту не оставляли одного и я уж было испугался, что эта невидимая линия фронта окажется для меня последней. Но вскоре "однополчане" решили мне доверить "великую миссию Аллаха". Они поручили мне пробраться через Саудовскую Аравию в Иран и убить аятоллу Хомейни, позволившего себе нелестное высказывание по адресу старшего брата палестинцев Ясира Арафата. Трудно не угадать, что со мной приключилось дальше. Уже на границе Ирана меня переодели в форму стража исламской революции и в числе других мусульман, возвращавшихся со священного хаджа в Мекку, отправили на не менее священный ирано-иракский фронт. Военные действия на этом фронте меня позабавили тем, что солдаты постоянно смотрели в небо, и в зависимости от увиденного перепрыгивали из одной воронки в другую. На этом фронте я похудел на килограмм восемь. "Повоевав" таким образом с недельку, я спокойно, без всяких трудностей покинул линию фронта и ушел в горы. Слава Аллаху, никакие посты на ночь не выставлялись. Видно аятолла полагался на высокую мусульманскую сознательность правоверных. В них он не ошибся.
Следующий и последний мой фронт оказался в Афганистане, куда я вышел после недели пешего перехода по ущельям. Дехкане встретившегося мне на пути аула ласково приняли меня, накормили, напоили, а когда я уже заснул на заботливо постеленной мне циновке, добрые местные жители тщательно связали меня и поволокли на осле назад в горы. Очнулся я, когда какой-то европеец в чалме пытался заговорить со мной, используя полтора десятка незнакомых мне языков. Он был весьма озадачен, но когда я поинтересовался у него по-английски, чем я могу быть полезен, он радостно подскочил. Узнав, что я в некотором роде американец, европеец предложил мне развлекательную экскурсию в какое-то живописное ущелье, предупредив при этом, что мне придется взять с собой автомат, так как в ущельях сейчас много стреляют.