Ночь нежна
Шрифт:
– Вы ведь дружите с Ван-Бьюреном Денби? – мог, к примеру, осведомиться Мак-Киско.
– Не уверен, что знаю его.
– Я думал, вы с ним друзья, – раздраженно настаивал он.
После того как тема «мистера Денби» рухнула под собственной тяжестью, Мак-Киско опробовал несколько других, столь же никому не интересных, но всякий раз сама уважительность проявляемого Диком внимания словно вгоняла его в паралич, и разговор, прерванный им, после недолгого оцепенелого молчания продолжался без него. Он попытался вмешиваться в другие беседы, однако это походило на пожимание перчатки, из которой вынута ладонь, и в конце концов Мак-Киско, состроив кроткую мину человека, попавшего в общество малых детей, полностью сосредоточился на шампанском.
Время от времени взгляд Розмари пробегал вдоль стола, ей хотелось,
За нею сидел Дик, обремененный грузом вялых забот, от которых он на время избавил других, с головой ушедших в устроенный им прием.
За Диком – мать Розмари, как всегда совершенная.
Затем Барбан, учтиво и непринужденно беседовавший с нею, отчего он снова понравился Розмари. Затем Николь. Розмари вдруг увидела ее по-новому и нашла одной из самых красивых женщин, каких когда-либо знала. Ее лицо, лицо святой, Мадонны викингов, светилось за тонкой пеленой пылинок, завивавшихся, словно снежинки, вокруг пламени свечей, перенимало румянец у горевших в сосняке винноцветных фонарей. Она была спокойна, как само спокойствие.
Эйб Норт рассказывал ей о своем моральном кодексе. «Конечно, он у меня есть, – уверял Эйб, – без морального кодекса не проживешь. Мой сводится к тому, что я не одобряю сожжения ведьм. Стоит кому-нибудь сжечь ведьму, как я просто на стену лезу». Розмари знала от Брейди, что Эйб – композитор, который после блестящего, очень раннего дебюта вот уж семь лет как ничего не написал.
За ним сидел Кэмпион, сумевший каким-то образом обуздать свое режущее глаз женоподобие и даже начавший навязывать соседям что-то вроде бескорыстной материнской заботы. За ним Мэри Норт с лицом столь веселым, что невозможно было не улыбнуться в ответ, увидев ее белоснежные зубы, – таким кружком упоения обведен был ее приоткрытый рот.
И наконец, Брейди, чья прямота обращалась мало-помалу в подобие светскости, замещавшей череду беспардонных заверений в присущем ему душевном здравии и умении сберегать его, отказываясь принимать в расчет человеческую уязвимость.
Розмари, ощущавшей – совсем как ребенок из какой-нибудь скверной книжки миссис Бёрнетт [11] – животворное облегчение, казалось, что она возвращается домой после ничтожных и неприличных похождений на далекой границе. Светляки плыли к ней по темному воздуху, где-то на одном из далеких нижних уступов обрыва лаяла собака. Стол словно вознесся немного к небу, как снабженная подъемным механизмом танцевальная площадка, дав сидевшим за ним людям почувствовать, что они остались наедине друг с другом в темной вселенной, питаясь единственной пищей, какая в ней есть, согреваясь ее единственным светом. И Дайверы начали вдруг, – как если бы приглушенный, странный смешок миссис Мак-Киско сказал им, что их гости уже достигли полной отрешенности от мира, – теплеть, светиться и расширяться, словно желая вернуть им, столь умело убежденным в их значимости, столь польщенным любезностью оказанного им приема, все, что они оставили в своей далекой стране, все, по чему скучали. Всего лишь на миг создалось впечатление, что Дайверы обращаются ко всем и каждому, кто сидел за столом, заверяя их в своем расположении к ним, в привязанности. И на миг лица, повернувшиеся к ним, стали лицами бедных детей на рождественской елке. А затем это единение распалось – миг, в который гости отважно воспарили над своей веселой компанией в разреженный воздух вдохновенных чувств, миновал прежде, чем они успели непочтительно вдохнуть его, и даже прежде, чем успели хотя бы наполовину понять, куда попали.
11
Френсис
Однако в них вошла рассеянная повсюду вокруг магия горячего, сладкого Юга – она покинула шедшую на мягких лапах ночь и призрачный плеск Средиземного моря далеко внизу и растворилась в Дайверах, став частью их существа. Розмари наблюдала за тем, как Николь убеждает ее мать принять в подарок понравившуюся той желтую туалетную сумочку, говоря: «По-моему, вещи должны принадлежать тем, кому они по душе», как сметает в нее все желтое, что смогла отыскать, – карандаш, тубус губной помады, маленькую записную книжку – «все это один набор».
Николь ушла, а вскоре Розмари обнаружила, что и Дик покинул гостей, и одни разбрелись по саду, другие стали понемногу стекаться к террасе.
– Вы не хотите, – спросила у Розмари Виолетта Мак-Киско, – заглянуть в ванную комнату?
– Только не сейчас.
– А я, – объявила миссис Мак-Киско, – хочу заглянуть в ванную комнату.
И она – женщина прямая, откровенная – направилась к дому, унося с собой свою тайну, и Розмари проводила ее неодобрительным взглядом. Эрл Брейди предложил Розмари спуститься к стенке над морем, однако она чувствовала, что для нее настало время получить свою долю Дика Дайвера, когда тот вернется, и потому осталась сидеть за столом, слушая препирательства Мак-Киско с Барбаном.
– Почему вы хотите воевать с Советами? – наскакивал на него Мак-Киско. – С величайшим экспериментом, какой поставило человечество? Есть же Риф. По-моему, в том, чтобы сражаться на правой стороне, героизма больше.
– А как вы узнаёте, какая из них правая? – сухо осведомился Барбан.
– Ну… как правило, это ясно любому разумному человеку.
– Вы коммунист?
– Я социалист, – ответил Мак-Киско. – И Россия мне симпатична.
– Ладно, а я солдат, – приятным тоном уведомил его Барбан. – Моя работа – убивать людей. Я воевал с Рифом, потому что я европеец, и воевал с коммунистами, потому что они хотят забрать мою собственность.
– Из всех узколобых объяснений… – Мак-Киско завертел головой, надеясь образовать с кем-нибудь иронический союз, но никого не нашел. Он не понимал, с чем встретился в Барбане, ничего не знал ни о простоте его идей, ни о сложности подготовки. Нет, что такое идеи, Мак-Киско, конечно, знал и по мере развития его сознания обретал способность распознавать и раскладывать по полочкам все большее их число, – однако столкнувшись с человеком, которого он счел «тупицей», в котором не обнаружил вообще никаких знакомых ему идей, но личного превосходства над ним почувствовать все же не смог, пришел к заключению, что Барбан есть конечный продукт старого мира и, как таковой, ничего не стоит. Встречи Мак-Киско с представителями высших классов Америки оставили его при впечатлении, что они – неопределенные и косные снобы, которые упиваются своим невежеством и нарочитой грубостью, перенятыми у англичан, при этом он как-то забыл, что английское филистерство и грубость были умышленными, а применялись они в стране, позволявшей неотесанным малознайкам добиваться большего, чем где бы то ни было в мире, – идея, достигшая высшего развития в «гарвардских манерах» примерно 1900 года. Вот и Барбан, решил Мак-Киско, тоже «из этих», а будучи пьяным, торопливо забыл о своей зависти к нему, – что и привело его к нынешнему неприятному положению.
Розмари испытывала смутный стыд за поведение Мак-Киско, однако сидела внешне безмятежная, но пожираемая внутренним пламенем, и ждала возвращения Дика Дайвера. Со своего места за опустевшим, если не считать Барбана, Мак-Киско и Эйба, столом она видела тропинку, шедшую вдоль зарослей папоротника и мирта к террасе, и любовалась профилем матери в освещенном проеме двери – и почти уж собралась пойти к ней, как вдруг из дома выскочила миссис Мак-Киско.
Возбуждение словно прыскало из каждой ее поры. По одному только молчанию, с которым она отодвинула от стола кресло и села, по ее широко раскрытым глазам, по немного подергивавшемуся рту все поняли, что перед ними женщина, распираемая новостями, и все уставились на нее, и вопрос ее мужа: «В чем дело, Ви?» – прозвучал совершенно естественно.