Ночь оракула
Шрифт:
Но это дела минувших дней. Ту драму мы пережили вместе, и вскоре я потерял его из виду. Согласившись с ним поужинать, я готовил себя к отбытию повинности — два часа нескладного разговора, и я свободен. Но, к счастью, я ошибся. Никогда не мешает лишний раз убедиться в собственной предубежденности, ограниченности и близорукости.
Увидеть его лицо уже было приятно. Я успел подзабыть, насколько они с сестрой похожи. Посадка и разрез глаз, овал подбородка, изящная линия рта, переносица — это была Тина в мужской оболочке, во всяком случае, она проглядывала в нем каждую секунду. Снова быть с ней, ощущать ее присутствие, видеть, что она продолжается в своем брате, — какой восторг! Поворот головы, неуловимый жест, знакомый взгляд… я испытывал непреодолимое желание перегнуться через стол и поцеловать его в губы. Вам смешно, а мне, признаюсь, жаль, что я этого не сделал.
Это был тот же Ричард, каким я его знал когда-то, но, так сказать, в улучшенном варианте, Ричард, который нашел себя. Он обзавелся женой и двумя девочками. А может, дело в том, что прошло восемь лет. Не знаю.
Вот так мы сидим за маловразумительным ужином в ничем не примечательном ресторане, говорим о всякой всячине, и вдруг, оторвавшись от еды, Ричард начинает мне рассказывать историю. Собственно, к ней я и веду. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я давно не слышал ничего подобного.
Три или четыре месяца назад, разбирая в гараже картонную коробку, он наткнулся на стереоскоп для диапозитивов. Он смутно помнил, что, когда он был ребенком, родители купили эту штуку, но при каких обстоятельствах и вообще пользовались ли они ею? Он был почти уверен (если это не провал в памяти), что ни разу не держал его в руках. Это была не какая-то дешевая пластмассовая игрушка для разглядывания готовых картинок из туристского ассортимента, а вполне серьезный оптический инструмент, настоящее сокровище эпохи повального увлечения трехмерным изображением в начале пятидесятых. Мода оказалась недолгой. Суть же была в том, чтобы отщелкать кадры специальной камерой, сделать слайды и затем разглядывать их в окуляр стереоскопа, служившего своего рода фотоальбомом. Камеры он не нашел, зато была коробочка с дюжиной слайдов. Из чего можно было заключить, что его родители отсняли не больше одной пленки, а потом куда-то засунули свою новую игрушку и благополучно про нее забыли.
Не зная, чего ожидать, Ричард вставил в прорезь первый слайд, включил подсветку… И тридцати лет жизни — как не бывало. На дворе снова пятьдесят третий год, и в их доме в Вест-Оранже, Нью-Джерси празднуют шестнадцатилетие Тины. Сразу все нахлынуло: грандиозная вечеринка по поводу «сладких шестнадцати», [1] официанты разгружают еду на кухне и расставляют на столике бокалы для шампанского; звонки в прихожей, музыка, голоса, сливающиеся в громкий хор, шиньон у Тины, шуршание ее желтого длинного платья. Он отсмотрел один за другим двенадцать слайдов. Там были все — мать с отцом, сестра с друзьями и даже он сам, щуплый подросток с выпирающим кадыком, жестким бобриком и красным галстуком-бабочкой на булавке. Ни обычные фотографии, пояснил мне Ричард, ни старое домашнее видео с прыгающей картинкой и размытыми цветами не шли ни в какое сравнение с этими фантастически четкими, прекрасно сохранившимися диапозитивами. Каждый человек, совершенно живой, полный энергии, весь в динамике, был запечатлен в некоем вечном настоящем, которое растянулось без малого на тридцать лет. Насыщенные цвета, мельчайшие детали и удивительная иллюзия глубины, объемности пространства. Чем дольше он разглядывал каждую картинку, тем сильнее его охватывало ощущение, что эти люди дышат; казалось, еще чуть-чуть, и они задвигаются.
1
Свое шестнадцатилетие американские девушки отмечают с особой помпой, особенно представительницы среднего класса, для которых это своего рода альтернатива великосветскому «балу дебютанток». (Прим. перев.)
Только после второго просмотра до него дошло, что почти все действующие лица этой вечеринки уже на том свете. Его отец, скончавшийся от инфаркта в шестьдесят девятом. Его мать, у которой отказали почки в семьдесят втором. Тина, умершая от рака двумя годами позже. Из шести тетушек и дядюшек в живых остались двое. На одном слайде он стоит вместе с Тиной и родителями на лужайке перед домом — вчетвером, сбившись в кучку, преувеличенно оживленные, они строят смешные рожицы перед камерой. Когда он вторично увидел эту картинку, на глаза навернулись слезы. Этот снимок его доконал. Он, единственный живой, стоял в обнимку с тремя призраками. Он положил стереоскоп, закрыл лицо руками и зарыдал. Его слова: «Я рыдал навзрыд, не в силах остановиться».
Напоминаю, это Ричард, лишенный поэтического воображения, человек, чья чувствительность может поспорить с дверной ручкой. Отныне все его мысли занимали эти картинки. Стереоскоп, этот волшебный фонарь, перенес его в прошлое, воскресил мертвых. Он включал его утром перед уходом на работу и вечером по возвращении домой. В гараже, без свидетелей, он с навязчивым постоянством возвращался в тот день пятьдесят третьего года и не мог им надышаться. Наваждение продолжалось два месяца, пока однажды утром игрушка не подвела. Что-то там заело, и, сколько он ни жал на кнопку, свет в камере не зажигался. Переусердствовал, не иначе. Неужели всё, конец чудесам? Для него это была катастрофа, жесточайший удар. Бесполезно было бы разглядывать слайды на свет. Это вам не обычные фотографии, здесь без окуляра не обойтись. Не тот эффект, а значит, ни тебе путешествия в прошлое, ни радости открытий. Траур и скорбь. Словно он еще раз похоронил своих близких.
Так обстояло дело две недели назад. Сломанный стереоскоп, сломленный Ричард. Его рассказ бесконечно тронул меня. На моих глазах неуклюжий, заурядный человек преобразился в философа-мечтателя, в страдальческую душу, жаждущую невозможного. Я пообещал сделать все, чтобы помочь ему. Это Нью-Йорк, сказал я, здесь можно найти черта в ступе. Кто-нибудь эту штуковину да починит. Мой энтузиазм его несколько смутил, но он меня поблагодарил, и мы закрыли тему. Я не стал откладывать дело в долгий ящик. Наутро я принялся звонить по разным адресам и через день-два нашел владельца магазина фотоаппаратуры на 31-й улице, который готов был взяться за работу. К тому времени Ричард уже вернулся во Флориду. Когда я позвонил ему с новостями, я думал, он обрадуется и завтра же вышлет мне заветную игрушку. Но на том конце провода повисла долгая пауза. «Даже не знаю, Джон, — наконец раздался голос Ричарда. — После нашей встречи я много думал об этом. Наверно, это нехорошо, что я постоянно смотрел эти слайды. Арлин уже на меня обижается, и с девочками я стал проводить меньше времени. Может, оно и к лучшему. Жить надо сегодняшним днем, правильно? Что было, то было, и сколько бы я ни разглядывал эти картинки, прошлого не вернешь».
Так эта история неожиданно закончилась. Джона такой конец разочаровал, но Грейс с ним не согласилась. Она считала, что долго общаться с мертвыми небезопасно, еще немного, и Ричард впал бы в глубокую депрессию. Я собирался что-то добавить, но едва я открыл рот, как из носа у меня хлынула кровь. Эти кровотечения начались месяца за два до того, как я загремел в больницу, и если о других симптомах я уже почти и думать забыл, то эта дьявольская напасть настигала меня в самые неподходящие моменты, стыда не оберешься. Нет ничего хуже, чем чувствовать свою полную беспомощность. Вот так сидишь в компании, участвуешь в разговоре, и вдруг из тебя ударяет фонтан и заливает рубашку и брюки, а ты ни черта не можешь сделать. Врачи меня успокаивали — ничего страшного, никакой прямой угрозы, — но ощущение беспомощности и стыда не проходило. Я чувствовал себя как мальчишка, который обмочился.
Я вскочил и, зажав нос платком, бросился в ближайшую ванную. На вопрос Грейс о помощи я раздраженно буркнул что-то вроде «Обойдусь» или «Оставь меня». Моя неадекватная реакция Джона позабавила, он засмеялся:
— Судьба-злодейка! У Орра менструация. Не расстраивайся, Сидни. По крайней мере ясно, что ты не беременный.
В квартире было две ванных, по одной на каждом этаже. Вообще-то мы всегда сидели в гостиной, она же столовая, но из-за своей больной ноги Джон последнее время проводил наверху, где и принимал нас в этот вечер. Это была как бы вторая гостиная, маленькая, но уютная, с эркером, книжными стеллажами, закрывавшими три стены, и встроенным музыкальным центром и телевизором — идеальное прибежище для человека, заточенного в четырех стенах. Чтобы попасть в ванную, которая находилась рядом со спальней, надо было пройти через кабинет. Я включил свет и быстро проследовал дальше, в сущности ничего там не увидев. В ванной я провел минут пятнадцать, по старинке запрокинув голову и зажав нос, и при этом из меня все лилось и лилось, так что впору было ехать в больницу на переливание крови. В белоснежной фарфоровой чаше она казалась неестественно алой, я бы сказал, эстетически вызывающей. Все прочие жидкости в человеке отличаются приглушенными тонами. Прозрачная слюна, молочно-белое семя, желтоватая моча, зеленоватые сопли. Наши ежедневные выделения выдержаны в осенне-зимней палитре, а вот то, что тайно струится по нашим жилам, без чего невозможна сама жизнь, больше похоже на краску из фантазии безумного художника.
После приступа я долго приводил себя в порядок. Не справившись со следами крови на одежде (попытка застирать окончилась отвратительными ржавыми разводами), я по крайней мере тщательно умылся и причесался, воспользовавшись расческой Джона. Я уже не чувствовал себя таким жалким, таким разбитым. Рубашка и брюки были грязно-пятнистые, но, главное, кровотечение прекратилось, как и жжение в носу.
На обратном пути, уже на выходе из кабинета, я невольно бросил взгляд в сторону письменного стола — на видном месте, среди ручек и разбросанных бумаг, лежала синяя тетрадь, точная копия моей, купленной утром в Бруклине. Рабочий стол писателя — это святое, нет на свете заповеднее места, и посторонним доступ к нему запрещен. До сих пор я никогда не преступал этого закона, но я был так поражен, и мое любопытство было так велико, что я забыл обо всех приличиях и подошел поближе. Закрытая тетрадь, лежавшая поверх словаря, при ближайшем рассмотрении оказалась точь-в-точь, как моя. Это открытие почему-то взволновало меня до крайности. Не все ли равно, какая у Джона тетрадь? Он пару лет жил в Португалии, а там этого добра в любом магазине канцтоваров, надо полагать, навалом. Ну, пишет он в такой же синей тетради, что в этом особенного? Ничего, разумеется, ничего — но с учетом радостных эмоций, связанных с моим утренним приобретением, и нескольких страниц, с ходу написанных в новой тетради (первых за целый год), не говоря уже о том, что я весь вечер только об этом и думал, такое совпадение показалось мне маленьким чудом.