Ночная радуга
Шрифт:
Тот же час, близко к полуночи, побежал к тому охотнику, разбудил его и купил щенка. Он был пушистый, серый и круглый, как шарик. Так Шариком и назвали.
Отец вскоре спросил, где мои лыжи. Пришлось рассказать. Он не ругал меня, а дал деньги, чтобы вернуть долг, и выкупил мои лыжи, так как в лесу без них делать нечего.
Вырос Шарик быстро и оказался очень умным псом. Эвенки говорят (а они знают толк в собаках), что лайка когда-то была человеком. Эти слова всегда приходят на ум, когда вспоминаю о Шарике.
Он отлично искал дичь, мастерски находил подранков, сторожил телегу в лесу, мог просидеть возле брошенных рукавиц сколько угодно, мгновенно
Однажды с ним шли вверх по Березовой речке. Снегу выпало порядочно, но ходить все же было можно. Увидели свежий лисий след. Шарик побежал по следу, я — за ним. Поднялись к скалам. Там были барсучьи норы. Шарик, видимо, так прижал лису, что она, не петляя, сунулась в одну из нор. Барсуки, должно быть, спали в другом месте. Шарик, не раздумывая, полез за лисой.
Подошел, слышу лай под землей, метрах в десяти от входа. И лисий тонкий голос: урчит, огрызается. Так как других выходов видно не было, то я решил, что лису Шарику не вытащить, чего доброго, еще там заклинится.
Воткнул ружье прикладом в снег и пока думал, что делать, из чистого снега вылезла лиса, пронзительно тявкнула и кинулась прочь. Я — к ружью, но поздно. Шарик вылез из норы задом наперед и пошел по следу. Вернулся он, конечно, ни с чем. Идет стороной, не подходит и не глядит на меня — верный признак обиды.
Удаче радовались вместе, и он ее отлично чувствовал, как понимал и мое горе.
Однажды у меня заболела мама. Отец увез ее в больницу, и я остался за старшего. Доил корову в маминой куртке, стерег скотину, варил еду, кормил ребятишек, словом, крутился, как мог. На второй день пришел на речку за водой, сел и задумался: а вдруг мы останемся без мамы, что я тогда буду с маленькими делать? И разревелся в голос. Шарик поглядел на меня, потоптался, поскулил, сел рядом, вытянул голову кверху и тихонько завыл. Я удивился, реветь перестал, умылся и пошел домой.
Он прожил четырнадцать лет. Под конец потерял нюх и оглох. Я уходил в лес без него. Он ложился мордой к воротам, вытягивал лапы, клал на них голову, не ел и не пил, пока я не возвращался.
ЛЕОНИД ФОМИН
СКАЗКА НЕ КОНЧАЕТСЯ
Николаю Никонову
Глаза устали от света, и я поднялся. Ослепительное апрельское солнце заходило за полдень. Сухой, вспученный, искрящийся лед струйчато парил и похрустывал. С утра он еще надежно держал, но к полудню совсем размякал и гулко, трескуче стреляя, раскалывался длинными трещинами.
Оставаться на озере было опасно, я смотал удочки и неходко побрел к берегу, прислушиваясь к сочному шипению льда под ногами и каждым шагом ощущая его плавные прогибы.
По всей линии берега, сквозь миражные волны восходящих потоков вытягивались и подрагивали, как водоросли на течении, заросли тростников и чернотала. А над бело-яркой ширью, словно подвешенные на серебряные цепочки, несмолкаемыми колокольцами звенели жаворонки, малиново тенькая, над голубым льдом всполошными стайками проносились иссиня-белые подорожники, высоко в небе торопливо и хлопотно пролетали утки. На взбугрившемся зимнике через озеро, засыпанное
Вдруг высоко — выше уток — протяжно и вольно прокликал лебедь. Я долго блуждал глазами по безбрежной светлыни неба, пока наконец не увидел серебристо-прозрачных, вытянувшихся в косую вереницу птиц. Их было семь. Свободно и плавно колебля крыльями, лебеди летели на север. Но вот опять послышался клик, и передний крутым виражом сошел в сторону. Он как бы привстал на месте, пропуская стаю вперед. И когда с ним поравнялся последний, примкнул замыкающим к веренице.
Я знал: это устал вожак и уступил свое место сзади летящему. Так лебеди подменяют друг друга всю дальнюю дорогу.
Птицы скрылись из виду, а я все стоял посреди озера и глядел в лазурную, просвеченную солнцем высь. Радостное чувство, которое я каждый раз испытываю, увидев этих птиц, постепенно и уже привычно начало вытеснять горькое воспоминание далекой и близкой, грустной и поэтической были, похожей на сказку. Я расскажу о ней.
Было это в детстве. Жили мы тогда с мамой на Гореловском кордоне. Рассказывали, что когда-то вокруг Гореловского шумели вековые леса, женщины, опасаясь зверей, ходили за клюквой и брусникой только с мужиками, а единственный в селе охотник Савотя стрелял медведей прямо на покосах.
Но это было давно. Савотя теперь стал дедом Савватеем, медведи исчезли, а вековые леса повырубали. Лес остался за речкой Патрушихой, да и то редкий, весь вытоптанный коровами. Правда, у Шиловки и Макаровки в те времена еще можно было найти глухие уголки, куда почти не заходили люди.
Я избегал шумных ребячьих сборищ и целыми днями, пока мама была на работе, пропадал в лесу. Там мне было хорошо и отрадно.
Я слушал птиц и убежденно верил, что поют они мне, собирал на обогретых солнцем еланках крупную землянику и думал, что выросла она для меня. Я не просто любил лес — он был для меня преисполнен тайн, и в поисках чего-то необыкновенного я постепенно удлинял свои прогулки.
И вот вышел я однажды на неведомое озерко. Притомился с дальнего пути, сел на бережок. Все-то здесь казалось загадочным и новым. По берегам кустились развесистые черемухи, на лужайках среди стрекочущей кузнечиками травы поднимались высокие розовые цветы иван-чая.
От этих цветов все вокруг было розовое — розовели подсвеченные ими черемухи, духовитые травы, розоватым было вечернее небо, и даже вода в озерке отливала розовыми отсветами.
Приглянулось мне озерко. Я каждый день приходил к нему, садился под черемуху и наблюдал за потаенной жизнью леса. О чем только не мечталось в эти долгие часы уединения под усыпляющий шелест листвы и тонюсенький, монотонный посвист всегда чем-то встревоженных горихвосток! Воображение явственно рисовало то сказочную Царевну-лебедь, то Черномора с длинной бородой, то коршуна-лиходея. Он, этот коршун, иногда зловеще кружил над озером, и тогда я, подобрав колени, с трепетом и страхом ждал, что вот сейчас он сложит свои распростертые крылья, вытянет когтистые лапы и ринется вниз, на царевну... А где же она? Я до боли, до рези в глазах всматривался в смурую сутемь черемух — и начинал различать сначала неясно, затем все отчетливее блистающую дорогими нарядами стройную молодую женщину.