Ночная радуга
Шрифт:
— Варварство, брат, это... рыбу глушить, — слышит Петруха, — ни сердцу, как говорится, ни разуму.
Рыбак поднимается, бурав и черпалку прихватив. Сверлит и чистит метрах в пяти от своей другую лунку. Придвинул фанерный ящик, еще одну удочку вытащил:
— Вот тебе снасть, Петруха... Смотри, как это делается, — рыбак приседает на корточки перед лункой, — опускаем блесну... подергиваем слегка, играет пусть, чтоб рыба за малька принимала... Гоп! Видишь, поводочек на конце гнется? Теперь — р-р-раз... подсекли, и наверх его, наверх ушастого! — Колючий, ершистый окунек выброшен
— И у меня клюнет? И у меня получится? — загораются глаза мальчонки.
— Клюнет, Петруха... клюнет. Жадный сейчас окунь. Жор у него... падкий на блесну. Держи, дарю тебе самолов, Петруха. Знай дядьку с усами.
— Дарите? — изумлен Петруха. — Насовсем дарите?
— Насовсем.
— А за что, дяденька?
— За красивые глазки... Рыбачь, рыбачь давай, — и рыбак возвращается к своему стульчику.
Уж не сон ли это? Уж не блазнит ли? Удочку, самую настоящую зимнюю удочку, о которой и не мечталось даже, держит Петруха. Ручка пробковая, легкая, почти невесомая, стержень красненький, с кольчиками, блесна малюсенькая-малюсенькая, с одной стороны позолоченная, с другой — посеребренная. На конце блесны крохотный крючок-заглотыш пристроен.
— Дядя... а, дяденька. Можно мне удочку Коське давать? Он со мной тоже всегда делится.
— Можно, конечно... какой разговор. Пробуй давай, пробуй...
Петруха склоняется над лункой. Он старается все так же делать, как ему рыбак показывал: и удочкой чуть-чуть подергивает, и глаз с поводка не спускает.
Внезапно поводок ожил, леска натягивается, упругие частые рывки бегут по ней, передаются Петрухе. От неожиданности он так рвет удочку вверх, что пойманный окунишка вымахивает из лунки, как воробей.
— Ловко я его!
Тело окунька цепкое, шершавое, будто терка, он пучит свои оранжевые глазки-колесики, судорожно зубастый рот смыкает и размыкает.
— Вот ты и рыбак с моей легкой руки! — говорит дядечка.
За первой поклевкой, за первым пойманным окуньком, другой следует, третий...
Так в работе, в занятости, волнующей и азартной возне возле лунок и проходит их время.
Не слышно наплывают ранние сумерки. В низине густая синева скапливается. На западе уж месяц в вышине зябнет, рога угрожающе топорщит, там все уж смешалось в наплыве тьмы, блестки звезд выявились. Небо над угором, где солнце скрылось, переливается яркой зеленцою.
— Кончаем, Петруха? — предлагает рыбак.
— А завтра придем сюда?
— Непременно, брат... Завтра чуть свет — и мы на ногах с тобой.
Сматывают удочки, забирают улов — Петруха окуньков по карманам распихал, рыбак в фанерный ящик сложил — и идут с речки.
Хутор точно вымер — ни звука, ни огонька. Даже Капка ни разу не тявкнула, когда они мимо Сорокиных проходили. Даже у Меркушевых темно, хоть Прохор обязательно дома сидит, негде ему больше быть. Прохор небось и время-то спутал, засоня старый, вечер, поди, за утро принял, света ждет, коптилку не зажигает. Дрожь пробирает, жутко идти по такому хутору.
Зато как приятно домашнее тепло, сухое потрескивание фитиля, помаргивание керосиновой лампы, усыпляющее так-таканье ходиков.
Оба они, и рыбак, и Петруха, сидят на широкой лавке,
— Господи, тихо-то! — говорит он, прикрыв глаза. — И откуда это в нас, Петруха? Я вот родился и живу в городе, но почему... почему мне кажется, что все это когда-то и у меня было, давным-давно было... И изба эта, и ночь за окнами... В крови, видно, это нашей: и звон бубенцов в просторах, и редкие огни деревушек... Ты меня слышишь, Петруха? Вот подхватит, понесет, завертит тебя жизнь... вот тогда ты вспомнишь свой хутор. Вспомнишь, брат... вспо-омнишь. Помяни мое слово, вспомнишь.
Слышатся чьи-то шаги, голоса во дворе. Кто-то нетерпеливо на крыльцо поднимается, сенки минует.
— Идут! — срывается с лавки Петруха.
Порог переступает мать, обеспокоенная, измучившаяся душой за сына.
— Что долго так, мам? Мы вас ждем-пождем с дяденькой!.. Дядя у нас ночевать будет. Он мне удочку подарил!.. Я уж рыбачить наловчился, на целую жареху надергал!
Рыбак смущенно встает:
— Вы меня извините, пожалуйста... за столь бесцеремонное вторжение.
— Ой, да что вы, что вы! — машет руками мать. — Ночуйте, ночуйте на здоровье... Мы всякому встречному рады. Что ж ты, сын, гостя не привечаешь, не потчуешь ничем? Хорош хозяин. Шанег вон много осталось, молоко... Ты чего, мне скажи, ел-то? Вся почти еда цела... У, наказанье мое, вовсе избегался, чертенок. Глазенки одне торчат... Где твоя рыба-то?.. Может, и впрямь на жареху хватит.
— Хватит, — напоминает о себе рыбак. — На меня тоже полагайтесь.
Не прикрыв за собой дверь для свету, Петруха вышмыгивает в чулан, ссыпает там в подол рубахи и дневной и вечерний уловы, приносит матери.
— Смотри-ка, и большенькие есть! Неужто все удочкой?..
Петруха опасливо косится на рыбака, не выдал бы, не проговорился про Коську. И тот — молодец! — не подвел, лишь улыбнулся в усы.
— Мам, где папка-то?.. Я ему тоже покажу!..
— Отец у коровы убирает, придет счас. Ох, не рада, не рада я этой удочке. Теперь же тебя с речки не докричишься.
Часа полтора спустя все четверо сидят за столом, ужинают, подчищают с большущей сковороды зажаренных окуней. Рыба мягкая, сочная, во рту тает. Пальцы и губы у всех точно медом измазаны, лоснятся от жира. Взрослые едят и нахваливают: «Ай, да Петруха! Ай, да кормилец!».
Петруха доволен, Петруха сияет. Много он разных радостей испытал сегодня: и в школе-то он побывал, и рыбы наловил, и удочку нежданно-негаданно приобрел. Сколько событий! — и все на один день пришлись.
Но самое интересное предстоит завтра. Завтра, к полудню, появится на речке Коська, а у Петрухи уж с рыбаком полно окуньков-наловлено! Вот кого завидки-то возьмут, аж жалко Коську. Особенно, когда Коська про удочку узнает, что она теперь его, Петрухина удочка!
Он первым вылезает из-за стола, уставший, насытившийся, осоловелый (сегодня с одних только похвал не мудрено осоловеть), и сразу же — на полати, на лежанку свою, оттуда и видеть и слышать все лучше.