Ночной карнавал
Шрифт:
— Идет. А теперь я выгоняю вас на улицу, как собаку.
— Как?.. И даже без кофе?..
Он вздернул вверх брови. Шутливо раскланялся.
На всей земле не было человека, которому Мадлен так же хотела засадить в морду чем угодно — кулаком, кирпичом, книгой, рукояткой молотка, — как сейчас Черкасоффу.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЗЛАТЫЕ ВЕНЦЫ
И закрутилась вновь ее изнурительная, полетная, изматывающая, грубая, площадная, опостылевшая ночная жизнь, и она окунулась в нее с такой неистовостью, с таким размахом сердца и плоти, что, казалось, хотела всю себя принести в жертву пороку, за который ей платили, высечь плетьми ночных фонарей, выжечь чужими бессчетными поцелуями. Она отдавалась клиентам, назначаемым ей бароном, столь
Еще повеселитесь у меня, судари мои. Еще я вас потрясу хорошенько. И все деньги из вас повытрясу. И все ваши вонючие тайны, на дух не нужные мне, годные лишь для бароновых заговорщицких веселок. Еще я отыграюсь за все те пассажи. что вы играли на мне всю жизнь! И сама на вас поиграю! Сейчас!..
«Мадлен, ты не убей любовью господина Люмьера… господина Виньи… а также господина Живанши… они — из моих особо важных объектов… если с ними что-то случится…» Она хохотала. Она хохотала до колик в животе, до слез, тряся золотою головой, хватая себя за грудь, за бедра, заходясь в смехе, икая, давясь. С ней случались смеховые истерики. Она не плакала больше. Она вогнала слезы внутрь глаз.
Рана в ее боку, под ребром, заросла. Гляди-ка, как от удара копьем. Будто бы ей довелось повисеть распятой. И солдат пикой пронзил ее. Кто знает, может, так и было там, в Перигоре. Она напилась допьяна — так внушил ей Куто. Пес с ним, с Куто. Он и соврет — недорого возьмет.
Мадлен, собирайся туда!.. Мадлен, собирайся сюда!..
Да, еду. Да, собираюсь. Да, сию секунду. Да, вот сейчас только намажу губки.
Она намазывала губы теперь вульгарно, вызывающе.
Она теперь гримировалась пошло, вздорно, подчеркивая в себе все зазывно-женское, возбуждающее — рисовала себе ротик сердечком, крася его помадой карминной, ярко-рыжей, ядовито-морковной, нагло-алой, как красный фонарь над окном борделя; размалевывала щеки, скулы суриком, малиновыми румянами, будто она только что из ванны с кипятком; покрывала ресницы густой, в три слоя, тушью, отяжеляя их до того, что иной раз не могла ими взмахнуть, и синий взгляд из-под вееров сажи и угля пронизывал мрачно, тяжко, нахально, недвусмысленно. Она одевала платья с громадными вырезами, так, что были видны соски, даже если она не наклонялась, и нарочно выпячивала грудь. Навешивала в мочки ушей серьги длинные, висячие, побрякивающие россыпью монет, цыганские, бьющие ее по плечам, по ключицам. Обкручивала шею бархоткой — снова, как тогда, в Веселом Доме, у мадам Лу. Бархотка, знак порока. Они хотят порок? Они увидят его торжество. Она пойдет не только в постели к клиентам барона. Она пойдет везде — во все Веселые Дома Пари, во все знаменитые ночные кабаре, во все Красные Мельницы и Сумасшедшие Лошади, и там, разнуздываясь до предела, она будет показывать людям их суть; их естество; их правду. Ведь люди только прикидываются приличными. Напрасно стараются. Она развенчает их. Она вскроет скальпелем брюхо их жалкой тайны. На самом деле они любят порок. Порок и лишь порок. И больше ничего.
Да, больше ничего!
А как же любовь, Мадлен?!
А так. Любовь тоже вписывается в картину порока. Очень даже премило. Чем ярче намазаны губки — тем завлекательнее ты. Чем соблазнительнее ты — тем скорее любовник клюнет на крючок. Звериная любовь! Минутная, кошачья, беличья! А человечья где?!
Если человечьей нет… нет и не было… тогда остается прелесть порока. Соблазн извращения. Омут красивой изощренности. Губки бантиком. Бархотка на шее. Выставленные вперед, почти нагие груди. Ну, подойди ко мне, куренок, мужичишка. Я прикоснусь к тебе грудями. Задышу часто. Видишь, как они вздымаются. Ты не устоишь. Ты уже спекся. Ты уже мой. Боишься обнять?! Бойся, бойся. Я — твой омут. Твой водоворот. Целуй меня в шею, в сосок. Кусай мои размалеванные губы. Слижи с них всю помаду. Я новой налеплю. Я превращу твою ночь в сплошное любодейство. Ведь только это и остается у тебя на земле, несчастный, коли любви больше нет.
А быть ее у тебя не может, любитель порока, ибо ничто нельзя засунуть на место любви; ты можешь засунуть себя в чужие лона, между чужих пышных грудей, но нигде ты не найдешь любви. И поэтому смирись. Поэтому спи со мной. А я не дамся тебе так скоро. Я еще подразню тебя. Я еще порезвлюсь с тобой, помучаю тебя, как хочу.
За что?!
За то, что вы убили любовь, а на ее место поставили красивый, гладкий, пышноволосый, высокогрудый манекен с ярко-красным ртом, будто он человека только что съел, в платье с чудовищным декольте, а то и в нижнем белье, в черных чулках, в расшитых жемчугом подвязках и без трусов. Любуйтесь на покрытое пухом, черным ли, золотым руном лоно. Оно распахнуто. Ничего тайного нет. Нет ничего святого. Да и откуда оно у вас, пресыщенные твари. Отчего ж ему, святому, быть у меня, шлюхи?!
Она приезжала в известные ей кабаре Пари. Приказала однажды остановить авто у Красной Мельницы. Вошла в полузабытую дверь не как девчонка старухи Лу — как царица дворцов и салонов. Услышала за собой шепот: «Гляньте, гляньте!.. Знаменитая кокотка… Мадлен… К нам пожаловала…» Она вошла в гримерку, где красились, готовясь к выходу, солистки и кордебалет. Перед трельяжами, разложив на тумбах россыпи помад, пудрениц, подводок для ресниц, коробки с тушью, стащенные с ног фильдеперсовые чулки, сидели девицы. Охорашивались, кто как мог. Одна девчоночка водила по щекам мохнатой мягкой кистью, размазывая красный порошок сухих румян; другая, постарше, поопытнее, набирала на палец из банки гель с цветными блестками и втирала ей в лоб, веки, скулы, подбородок. Девчонкино лицо сверкало, как звезда. На ней почти ничего не было надето.
— Эй, кто это у нас в гостях!.. Это сама матрона Мадлен, а!.. Везенье!.. Великая удача!..
— Да, ее появление перед Большим Карнавалом… что-то значит! Это знак!..
Мадлен без обиняков прошла к ближайшему трюмо и села на свободный стул, закинув ногу за ногу. Юбка поползла вверх, обнажая длинное и гладкое бедро, резинки, край чулка, голую кожу прелестной ноги. Девицы завыли от восхищения.
Мадлен покачивала ногой в неизменной дешевой позолоченной туфельке.
— Возьмете меня потанцевать немного?
— О, госпожа Мадлен!.. Вы окажете нам честь!..
Она стала гримироваться. Тень сюда. Черту под глаз. От века рисовать черную змею к виску. Глаза должны быть громадными, устрашающими. Сцена есть сцена. Надо, чтоб глаза было далеко видно. Как шары на елке. Как синие фонари.
— Дайте ей, девочки, помаду Пикассо!.. Самую дорогую… не жмитесь…
Через минуту ее губы стали походить на красные ворота. На два вывернутых красных банана.
— Да, отлично, — удовлетворенно кивнула владелица помады и толкнула ее в голую спину. — Давайте! Не слышите, музыка шпарит в две четверти! Классический канкан! Ваш выход! Солируйте! Рябая Испанка на сегодня отдает вам свои антраша и три шпагата!
Она выбежала на сцену. Пыль, гам, шум. Из заштатного кабаре за эти годы Красная Мельница сделалась знаменитой забегаловкой. Половина Пари тут толклась. Ее выход приветствовали ором, ревом.
Она плясала канкан так, как никогда еще не плясала.
Она шлепалась со всего размаху на шпагат так, что юбка, похожая на пион, разлеталась вокруг ее бедер и подскакивала вверх, закрывая ей голову, а после опадала медленными лепестками.
Она крутилась в фуэте так стремительно, что взвиваемый ею ветер летел в зал, овевая возбужденные лица зрителей, и мужики поднимали вверх большой палец, и юнцы кричали: «Charmant!.. Superbe!..» — выражая неподдельное восхищение.
Ее выпады вызывали в зале бурю. Ей свистели, кричали в восторге, улюлюкали, визжали: «Би-и-и-и-ис!..» Когда она ввалилась в предбанник, девки обступили ее, трогали, щупали. Прикоснуться к великой Мадлен! — это кое-что значило в жизни.
Девка с блестками на щеках отдыхала, потная, перед зеркалом, задрав одну ногу — колено почти касалось подбородка, панталон на ней не было, они не предусматривались канканом. Завитки волос щекотали внутренность бедер. Девка положила руку на срамное место и перебирала потайные кудерьки, бесстыдно лаская себя, ухмыляясь.