Ночной ковбой (сборник)
Шрифт:
– Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?
– Ничего.
– Так и запишем.
Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит электрофонарь.
Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.
– Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.
Я
Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.
– Как обменивают?
– говорит вялая женщина.
– Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.
– А мне-то что?
– говорит техник.
– По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.
Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.
Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.
Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.
Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.
– Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.
Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.
Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.
– Я могу вам помочь?
– спрашиваю я.
Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:
– Ой, люди, спасите.
– Не кричите, - говорю я.
– Кошка пугается.
Это действует.
Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:
– Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности.
Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.
Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:
– Я Галя. Ты меня не бойся.
Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.
– Я не боюсь, - говорю я.
А она говорит:
– Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.
Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит:
– Тут у меня поднизом много всего надето.
– Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата.
– А платочек украли.
Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.
– У меня нет платка, - говорю я.
– А ты поищи, - говорит Владимировна.
– В шкафах.
– У меня только моя шапка, - говорю я.
– Не дам же я вам свою шапку.
– А я туда - и назад.
Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна.
Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.
– А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.
Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.
– И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна.
– Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.
Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка".
И она права. Деду Вите - это муж Владимировны - много не надо. Он пять лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить.
– Нету у меня платка, - говорю я Владимировне.
– Нету.
Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям давно и опыт имеет.
В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный спирт). Дед Витя пьет все. Не много - из-за перенесенного инсульта, - но все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три капли на ведро воды. А он - стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет - не жалко. Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали. Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости.
Так что, когда Владимировна просит денег - это понятно. Но сейчас она просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней мере, мне так кажется.
Владимировне кажется иначе.
Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза утыкаются в пол и его ощупывают.
– А это?
– говорит она.
– Это кошкина пеленка, - говорю я.
– Ага.
Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет ее. На две равные части.
– Мне целой, - говорит, - много, а половины в самый раз хватит.
Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с тем, что вернули половину и ложится на нее.
Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь тучи, как через лейку старого душа - редкими хилыми струями. Шпиль освещаем ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон - багрец и золото. Только не лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко. Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас - бывший музей атеизма, прокуратура - бывший суд, проспект Карла Маркса - бывший Екатерининский, а я - бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все.