Ночные рейды советских летчиц. Из летной книжки штурмана У-2. 1941–1945
Шрифт:
На двадцать пятой минуте полета вышел из строя прибор, показывающий скорость. На двадцать восьмой минуте снегопад внезапно прекратился. Надо было немедленно найти пригодную для посадки площадку. Лететь без указателя скорости очень опасно. Не зная скорости, летчик легко может совершить ошибку и разбить машину. Но нам повезло: впереди справа я увидела аэродром.
Сели. Рулим наугад. Навстречу бегут люди.
– Эй, куда вас черти несут? Сю-да-а!..
Какое же это счастье – вот так просто быть среди своих, которых пусть я даже не знаю. Клава зарулила машину на указанное
– Кто прилетел! Кто прилетел!
Он бесцеремонно выхватил меня из кабины, перебросил, словно мяч, в чьи-то крепкие руки, спрыгнул с крыла и схватил меня в охапку, не давая опомниться.
– Кто прилетел! Кто прилетел! – радостно кричал он, и я узнала его: Саша Языков, мой земляк. Сначала он летал в братском полку на По-2, но вот теперь Саша – истребитель.
Он мне нравился. А Саша был влюблен – увы! – не в меня.
Техник-приборист быстро исправил прибор, и мы, несмотря на уговоры Саши и его товарищей остаться и продолжить полет утром, все-таки улетели. Однако в Мариенвердер попасть не сумели. Ветер усилился, видимость ухудшилась, и мы, угробив два часа в воздухе, сели на промежуточный аэродром. А рано утром были в Мариенвердере, в госпитале. В палате мы увидели пять коек, а на крайней, у окна, сразу же узнали Веру. Она лежала с закрытыми глазами. Ее круглое, обычно румяное лицо было бледным. Грудь, рука, шея были запеленуты бинтами. Мы на носочках подкрались к кровати, склонились, не решаясь окликнуть ее. И тут я снова пережила ту памятную ночь…
…С вечера ничто не предвещало беды. Полк перелетел в Мариенвердер днем. Нас поселили в шикарном особняке. Таких богатых комнат, такого великолепного убранства никто из нас еще не видел. Разве только в музеях. Я бродила по комнатам, рассматривая портреты баронов, графов, генералов. Они высокомерно взирали на меня, как бы недоумевая и гневаясь, почему в их фамильном замке очутилась русская комсомолка. У портретов меня нашла Вера и позвала в библиотеку. Мы рассматривали красивые, в ярких переплетах, с цветными иллюстрациями, книги, жалея, что не знаем языка. Наш мир был нарушен инженером Озерковой.
– Маменко, – сказала она, войдя в комнату, – пойдешь в наряд охранять самолеты. Полетов не будет. Погода нелетная.
Вера с сожалением отложила альбом с репродукциями картин художников эпохи Возрождения и попросила сохранить его до ее возвращения. Через час с небольшим после ее ухода кто-то, едва вбежав в здание, истошно закричал:
– Ой, убили! Уби-и-ли-и!.. Маменко-о…
У меня сердце захолонуло, так стало страшно. Я пошла было на шум, но, заплутавшись в темном коридоре, прислонилась к стене и заплакала.
– Кто тут? – Над самым ухом прозвучал тревожный голос. Это Клава Рыжкова наткнулась на меня. – Что с тобой? – участливо спросила она. – Кто обидел?
– Убили! Убили!.. – рыдала я.
– Кого?! – Клава испугалась.
– Да Веру же! Маменко.
– Успокойся. Ранили ее.
И Клава рассказала, что какая-то бродячая группа фашистов хотела захватить наши самолеты и под прикрытием непогоды проникла на аэродром. Вера прохаживалась вдоль стоянки самолетов, когда ей вдруг почудились тени. Она вскинула автомат на руку и закричала что было мочи: «Стой! Стрелять буду!» Маменко выстрелила, но одновременно раздалась очередь чужого автомата. На отчаянный зов Веры и на выстрелы прибежали солдаты. Тяжело раненную Маменко отправили в госпиталь.
А через два дня мы улетали снова на запад. Прощаясь с Верочкой, я обещала прилететь к ней 8 марта и, если ей станет лучше, перевезти ее в авиационный госпиталь.
…И вот мы с Клавой стоим у постели тяжело раненной подруги, боясь разбудить ее.
Вера приоткрыла глаза: взгляд мутный, отсутствующий. Легкая судорога прошла по лицу. Напрягая лоб, она прошептала:
– Лелька… Клавочка…
Попыталась чуть привстать, но, сморщившись от боли, осталась лежать. Совсем еще недавно хирурги зашивали ей легкое и перебитые нервы рук, а Вера уверяет теперь нас, что все нормально, ей только чуточку больно.
Подарки мы поделили на всех обитательниц палаты, девушек из всех родов войск, и присели около Маменко. И вдруг она горько заплакала. Я растерялась.
– Болит? – Клава участливо погладила Вере здоровую левую руку. – Ну, не раскисай.
– Я не хочу-у… У меня никого…
– Скажи членораздельно, Верочка. О чем ты?
– К эва… к эва-куа-ции меня готовят. А я… а я… – Она не могла говорить, но я ее поняла. Вера выросла в детдоме. Полк стал для нее семьей, домом, и ей страшно было оторваться от своих однополчанок.
– Не реви! Ну, успокойся, – уговаривала я ее. – Мы тебя переведем в авиационный.
– Да, – подхватила Клава. – Прямо вот сейчас заберем тебя и перевезем. Я там всех знаю. Оттуда тебя никуда не отправят, пока ты не выздоровеешь.
Я вытерла Вере слезы и умыла ее. Клава навела порядок в тумбочке, уложила привезенные нами припасы. Потоптавшись еще немного около нее, мы отправились к главврачу просить выписать Маменко. Нам казалось, что Веру сразу же отпустят с нами и похвалят нас за внимание к подруге. Смело шагнули в кабинет.
– Перестаньте молоть чепуху! – с первых же слов оборвал нас резко главврач. – Завихрение в мозгах? Не соображаете?!
Мы не соображали. А он не собирался ничего объяснять. Разозленные, мы как пробки выскочили из его кабинета.
– Вот бюрократ, – выругалась я.
– Что Вере скажем, штурман?
– А ничего. Заберем, и все.
– В госпитальной пижаме? Без документов?
– Ну и что? Пижаму потом вернем, сбросим с самолета, а документы запросят, если надо.
По нашим лицам Вера угадала неудачу, и ее глаза снова наполнились слезами.
– Не плачь! – шикнула я. – Мы умыкнем тебя.
– Как?
– А так. Украдем, как невесту. Согласна?
– Шутишь? Да? А мне…
– Да перестань хныкать и слушай: завтра после обхода постарайся выползти к черному ходу…
Пока я инструктировала Веру, Клава привела в палату парня из числа выздоравливающих.
– Вот она, наша Верочка.
– А ты не подведешь меня? – критически разглядывая забинтованную Веру, спросил парень. – Не потеряешь сознание?
– Испугался?