Ноев ковчег писателей. Эвакуация 1941–1945. Чистополь. Елабуга. Ташкент. Алма-Ата
Шрифт:
Оставшимся в Чистополе все больше начинает казаться, что те, кто может устроиться, бежит от немцев, которые вот-вот будут здесь. Тем более слухи о том, что будто бы правительство оставило Москву, только-только достигли Чистополя. Сообщается также, что столица готовится к уличным боям.
Возможно, спешные отъезды и ожидание немцев в городе и явились последним толчком к самоубийству Елены Санниковой, которое произошло 25 октября 1941 года.
Вадим Белоцерковский писал нечто отличное от многих других воспоминаний. И речь, видимо, шла о самых напряженных днях.
Местное население относилось к нам, эвакуированным, с открытой враждебностью. Нас называли “выковыренными”. <…> Сильное беспокойство вызывали слухи о дезертирах, бежавших с фронта. В поисках дезертиров в дома по ночам стали врываться патрули НКВД. Пришли и к нам и, несмотря на документы отца, устроили обыск, заглядывали под кровати [119] .
В
119
Белоцерковский В. Путешествие в будущее и обратно. С. 49.
Ташкент. Конец 1941-го начало 1942 года
Корней Иванович Чуковский, оказавшись в Ташкенте в октябре 1941 года, искренне восхищался открытым на старости лет восточным городом.
Я брожу по улицам, – писал он в дневнике, – словно слушаю музыку – так хороши эти аллеи тополей. Арыки и тысячи разнообразных мостиков через арыки, и перспективы одноэтажных домов, которые кажутся еще ниже оттого, что так высоки тополя, – и южная жизнь на улице, и милые учтивые узбеки, – и базары, где изюм и орехи, – и благодатное солнце, – отчего я не был здесь прежде – отчего не попал сюда до войны?
Он поселился на улице Гоголя, 56. “Белый двухэтажный дом.
В углу дверь в комнату, где живет семья <…>, в другом конце вход в кабинет Корнея Чуковского”, – вспоминал Валентин Берестов.
Живу в комнате, где, кроме двух геокарт, нет ничего. Сломанный умывальник, расшатанная кровать, на подоконнике книги – рвань случайная – тоска по детям. Окна во двор – во дворе около сотни ребят, с утра кричащих по-южному [120] .
9 ноября Чуковская с дочкой, племянником и с Ахматовой приехала в Ташкент. На вокзале их встречал К. И. Чуковский с машиной и отвез в гостиницу.
120
Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1997. С. 160.
В архиве Луговского сохранилась записка:
Уваж. т. Коваленко.
Т. Чуковский берет кв. № 5 на Жуковской. Его квартиру на ул. К. Маркса надо отдать либо тов. Луговскому (5 ч.), или Файко – Леонидову (4 ч.), и веду смотреть келью (как сказал Чуковский) Ахматовой.
К тебе (?) Ник. Вирта [121] .
Этот текст, написанный карандашом на обрывке бумаги, фиксирует перемещения первых дней. Не совсем понятна форма подписи. Видимо, она означала некую шутливо-верно-подданническую манеру общения, в смысле – “к тебе” прибегаю и т. д. Коваленко, как указано в дневниках Чуковского, был управделами Совнаркома.
121
Семейный архив Владимира Седова.
Вирта обращался к Коваленко, наверное, в конце ноября 1941 года, когда вовсю тасовалась колода квартир, углов, клетушек и, разумеется, учитывался определенный ранжир, по которому и происходило расселение.
Николай Вирта с первых же дней стал распорядителем жилья для ташкентских беженцев. Это был очень бойкий человек, на тот момент крупный советский писатель, который сумел в эту трудную пору сделаться для многих настоящим благодетелем.
Если бы не Николай Вирта, – писал в своих военных дневниках о дне отъезда из Москвы Корней Чуковский, – я застрял бы в толпе и никуда не уехал бы. Мария Борисовна (жена Чуковского. – Н. Г.) привезла вещи в машине, но я не мог найти ни вещей, ни машины. Но недаром Вирта был смолоду репортером и разъездным администратором каких-то провинц<иальных> театров. Напористость, находчивость, пронырливость доходят у него до гениальности. Надев орден, он прошел к начальнику вокзала и сказал, что сопровождает члена правительства, имя которого не имеет права назвать, и что он требует, чтобы нас пропустили правительственным ходом. Ничего этого я не знал (“за члена правительства” он выдал меня) и с изумлением увидел, как передо мной и моими носильщиками раскрываются все двери. Вообще В<ирта> – человек потрясающей житейской пройдошливости. Отъехав от Москвы верст на тысячу, он навинтил себе на воротник еще одну шпалу и сам произвел себя в подполковники. Не зная еще, что всем писателям будет предложено вечером 14/Х уехать из Москвы, он утром того же дня уговаривал при мне Афиногенова (у здания ЦК), чтобы тот помог ему удрать из М < оск> вы (он военнообязанный). Аф<иногенов> говорил:
– Но пойми же, Коля, это невозможно. Ты – военнообязанный. Лозовский включил тебя в список ближайших сотрудников Информбюро.
– Ну, Саша, ну, устрой как-нибудь… А за то я обещаю тебе, что я буду ухаживать в дороге за Ант. Вас. и Дженни. Ну, скажи, что у меня жена беременна и я должен ее сопровождать. (Жена у него отнюдь не беременна). <… >
И все же есть в нем что-то симпатичное, хотя он темный (в духовном отношении) человек. Ничего не читал, не любит ни поэзии, ни музыки, ни природы. Он очень трудолюбив, неутомимо хлопочет (и не всегда о себе), не лишен литерат<урных> способностей (некоторые его корреспонденции отлично написаны), но вся его порода – хищническая. Он страшно любит вещи, щегольскую одежду, богатое убранство, сытную пищу, власть [122] .
122
Чуковский К. Дневник. 1930–1969. С. 158–159.
К характеристике Корнея Ивановича можно добавить, что расторопность помогла Вирте во время войны слетать на Сталинградский фронт именно тогда, когда судьба окруженной дивизии Паулюса была решена – фельдмаршала немецкой армии арестовали на глазах корреспондентов. Вирта присутствовал при сем знаменательном событии, за что и был награжден орденом. Он был обладателем четырех Сталинских премий, но после смерти Сталина фортуна отвернулась от него, Вирта был исключен из Союза писателей, как написано в одном из современных литературных словарей, “за то, что вел привилегированный образ жизни”.
Разным писателям полагалась и разная площадь… Место Ахматовой в советской литературе тех лет определялось той комнатушкой – “кельей”, выделенной начальством в первый год ее пребывания в Ташкенте. В писательском доме на улице Карла Маркса, 7, она прожила с ноября 1941-го по конец мая 1943 года.
Это был ноябрь сорок первого года. Поздняя осень или зима по-ташкентски, схожая с осенью, когда голые деревья, мокрые листья в грязи, серый свет, пронизывающие сквозняки, – вспоминала Светлана Сомова, поэтесса, живущая в Ташкенте, которая вместе с Луговским участвовала в составлении поэтических сборников, в том числе и со стихами Ахматовой. – Дом на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, посаженных первыми ташкентцами. Двухэтажный дом, в котором поселили эвакуированных писателей. Там были отдельные комнаты, а не общежитие, как пишут в примечаниях к книге Ахматовой 1976 года. Непролазная грязь во дворе, слышный даже при закрытых окнах стрекот машинок. Во дворе справа лестница на второй этаж, наружная. Вокруг всего дома открытый коридор, и в нем двери. Дверь Ахматовой [123] .
123
Сомова С. Анна Ахматова в Ташкенте 11 Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991. С. 369.
Дом этот стали называть то Олимпом, то Ноевым ковчегом, то вороньей слободкой, и совсем уже зло – лепрозорием. Конечно же, главной достопримечательностью его была Ахматова, поэтому и осталось много разнообразных описаний.
Этот небольшой двухэтажный дом стоял на площади, – писала Белкина, – подле здания Совнаркома, и вдоль тротуара мимо окон бежал арык, а над арыком разрослись деревья. Дом был специально освобожден для эвакуированных писателей и их семейств. В каждой комнате семья, а то и по две за перегородкой. И кто там только не обитал, в этом Ноевом ковчеге! Была семейная пара немцев-антифашистов, бежавших от Гитлера, запуганные, несчастные, плохо говорившие по-русски; был венгерский писатель Мадарас; был Сергей Городецкий, худой, длинный, похожий на облезшую старую борзую, он расхаживал в черном костюме с тросточкой, а его жена Нимфа, в просторечии Анна, любила сидеть на крылечке, распустив волосы [124] .
124
Белкина. С. 385.
А сама комната Ахматовой, по описаниям Г. Козловской, которая пришла туда в первые дни после приезда, выглядела неуютно и мрачно.
Я оглядела конурку, в которой Ахматовой суждено было жить. В ней едва помещалась железная кровать, покрытая грубым солдатским одеялом, единственный стул, на котором она сидела (так что мне она предложила сесть на постель). Посередине – маленькая, нетопленая печка-буржуйка, на которой стоял помятый железный чайник. Одинокая кружка на выступе окошка “Кассы”. Кажется, был еще один ящик или что-то вроде того, на чем она могла есть [125] .
125
Козловская Г. Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 379–379.