Ноктуарий. Театр гротеска
Шрифт:
А что, если задать невинный вопрос: «А где же твой младший братец?» И что же она ответит? «Его убили»? Или, может, «он умер», или нейтрально звучащее «его нет» – все зависит от того, как ей объяснили родители. Ну нет. Если удача все еще с ним, не придется ничего выяснять.
Он открыл дверь ровно настолько, чтобы протянуть конфеты и негромко молвил:
– Держи, ведьмочка. – Последнее слово вырвалось как-то само собой.
– Спасибо, – ответила она шепотом, вечным шепотом страха и опыта. Они оба кого-то потеряли, кого-то близкого – не так давно.
Отвернувшись, она сбежала с крыльца. Черенок метлы, глухо стуча, пересчитал
Когда девочка с мамой скрылись из виду, он запер дверь, отгородившись от мира, и после всего пережитого даже порадовался одиночеству. А ведь совсем недавно оно его угнетало.
Пора в постель. В темноту.
Но он не смог спокойно, без снов, заснуть – монотонный ужас, гротескная череда пугающих образов, напоминавших кадры черно-белых фильмов, проникли ему в голову. Перед ним скакали нелепо перекошенные лица кричащих цветов, и он ничего не мог с этим поделать. В своем безумном хороводе они издавали странные звуки, будто идущие из некой помраченной зоны между его сознанием и луной за окном спальни. Гул не то взволнованных, не то испуганных голосов заполнил фон его воображения, прерываемый отчетливыми криками, зовущими его по имени. Кричала его мать – абстрактная версия ее голоса, лишенная отныне всякого чувственного качества, что могло бы идентифицировать его как таковой, став чистой идеей. Голос звал его из далекой комнаты в памяти. «Сэм-ю-эл, – взывал он с необъяснимой жуткой настойчивостью. – Сэмюэл! Сладость или гадость!» За словами стелилось долгое эхо, и прежде чем стихнуть, они менялись: «Сладость или гадость! – вниз по улице, по краю – на Прах-Стрит попасть желаю». И эта фигура, фигура мальчика, мелькавшая за высокими кленами, скрывавшими его. Он знал, что за ним следила машина той ночью? Только не потеряй его из виду. Вон он, на другой стороне. Красивые деревья. Старые добрые деревья. Вот он оборачивается – в маленькой руке связка ниток – нитки тянутся к самым звездам, как к воздушным змеям или игрушечным самолетикам, и звезды кричат, молят о помощи, что никогда не подоспеет. И снова зовущий голос его матери, и какие-то другие голоса тоже зовут – велеречивое потустороннее единство обращалось к нему на языке мертвых.
– Сладость или гадость…
Нет, эти слова, похоже, не были частью сна. Они шли откуда-то со стороны, и звук их разбудил его, вырвал из тяжкого забытья. Толком не проснувшись, стараясь не ступать на больную ногу, он поднялся из влажного кокона простыней и опустил обе пятки на пол. Твердь придала уверенности. Вот опять:
– Сладость или гадость.
Это снаружи. Кто-то стоит у двери.
– Иду, – крикнул он в темноту, осознавая через звук собственного голоса весь абсурд сказанного. Сыграли ли месяцы социальной изоляции злую шутку с рассудком? Слушай внимательно. Может, это больше не повторится.
– Сладость! Или гадость! Сладость-сладость-сладость!
Озорник, подумал он. Нужно было спуститься и проверить. Он представил озорно смеющуюся фигуру. Или фигуры, что прянут в темноту, – стоит открыть дверь. Надо поторапливаться, если он хочет застать их там. Проклятая нога, где же трость? Наконец он сыскал
Учитывая его состояние, он управился с лестницей довольно быстро. И мрак ему нипочем, и ночь ему нипочем. Все ему нипочем. Даже назойливые призраки. «А ну внимательнее будь! И под ноги смотри!» Все, последняя ступенька позади. Звук – от входной двери, сдавленный смех. Хорошо, что еще не убежали. Он поймает их, убедится, что они реальны. Но после тяжелого спуска с лестницы, хватая ртом воздух, он уже ни в чем не был уверен.
Он повернул замок над ручкой и толкнул дверь, стараясь, чтобы промежуток между двумя этими действиями был как можно короче. Холодный ветер забрался под дверь, под ноги, влетел в дом. На крыльце – ни следа шутника. Хотя нет – вот же след.
Пришлось зажечь на крыльце свет, чтобы понять. Прямо напротив двери покоилась на цементном полу разбитая тыква-фонарь – мягкую корку растоптали по всему крыльцу. Он открыл дверь еще шире, дабы разглядеть получше, и ветер улучил момент, мазнув по макушке леденящими крыльями. Какой сильный порыв – закрывай скорее дверь! Закрывай!..
– Вот же маленькие негодники, – громко сказал он, пытаясь взять себя в руки.
– Это ты о ком, старик почтовик? – спросил голос из-за спины.
Кто-то стоял на лестнице. Кто-то невысокий, держа что-то в руках. Вооружен. Ну ничего – у него тоже есть его трость.
– Как ты сюда попало, дитя? – спросил он, не уверенный до конца в том, что перед ним именно ребенок, слишком уж странно звучал голос.
– Сам ты дитя, соня. Ты же так хотел, чтобы тебя кто-нибудь согрел, пока ты сидел в подвале.
– Как ты сюда попал? – повторил он вопрос, все еще пытаясь найти рациональное объяснение происходящему.
– Сюда? Я уже был здесь. Но я сейчас нахожусь и снаружи, если тебе интересно.
– Где снаружи? – спросил он.
– Где все привидения и ведьмы. – И фигура указала за окно, прямо под потолком, на калейдоскоп неба.
– Что ты имеешь в виду? – спросил он с воодушевлением сновидца, ибо только обыденность сна помогала ему сейчас сохранять рассудок.
– Ты о чем? Я ничего не имею в виду, придира.
«Двойное отрицание, – подумал он, радуясь вернувшейся связи с реальным миром грамматических правил. – Двойное отрицание: два пустых зеркала, возводящие пустоту друг друга в бесконечную степень, ничто, сводящее на нет ничто».
– Ничего?
– Ну да, ничего, а ты отправишься в ничто.
– И как же это произойдет? – спросил он, крепко сжимая трость в предчувствии скорой развязки.
– Как? Мертвые об этом позаботятся… Сладость… или гадость!
И внезапно существо кинулось на него в темноте.
На следующий день его нашел патер Миткевич, который сначала позвонил ему домой, обеспокоившись отсутствием образцового прихожанина на утренней мессе в День поминовения. Дверь патер застал услужливо открытой, а сам хозяин дома лежал у подножия лестницы, запутавшись в старом халате. Бедняга, похоже, снова упал, и этот раз стал роковым. Бессмысленная жизнь, бессмысленная смерть. Как писал Овидий: «В согласии с жизнью была его смерть». Так подумал священник, а на похоронах произнес совсем другую речь.