Ноль три
Шрифт:
Открытие было простейшее: да ведь она же меня не любит. Прежде, когда я был легок и сравнительно весел, со мной было несложно ладить — отходчив, непритязателен в быту, уступчив. Но теперь, когда озабочен и раздражен, дело другое.
Ох уж этот наш неизбывный романтизм, наши розовощекие надежды. Полагаем, что, кроме матери, есть хоть одно существо, кто жизнь за тебя отдаст. Нет, никто и ничего отдавать не станет — истина несомненная. Какая там жизнь, да и не надо, ради бога, нам бы хоть понимание, да ладно, что хватать так безоглядно — нам бы
Отчуждение — вот что возникло в те месяцы, новейшее чувство, горчайшее ощущение. И препирательства пошли — да по мелочам, да по точкам повседневного быта, да по вопросам педагогики.
И это все при Павлике.
Однажды я не выдержал и на высоте взаимных подколов сказал:
— Давай послушаем, что нам скажут уста младенца. Павлик, будь судьей!
Это было после ужина, в часы, можно сказать, для Павлика святые — уроки отпихнул, теперь волен и может клеить свои модели.
— Ты нас рассуди. У меня на работе сложности.
— Мне известны твои сложности, папа. Трудно представить, что я глохну в то время, что вы ссоритесь.
— Как мне поступить, мальчик? Быть ли мне таким, как сейчас? Или уйти? Или — что устроило бы всех — унижаться? Это был бы самый лучший вариант для Алферова. Но я не хочу идти в Каноссу, мальчик.
— Только не ходи в Каноссу. Тем более, что твой Алферов не папа Григорий Седьмой, а ты папа (шутка показалась мне удачной, и я не сдержал улыбку). Ты его прогони, а сам сядь на его место.
Надя едко усмехалась — тоже мне, нашел советчика.
— Ты не уходи и не смиряйся. Мы никогда не покорялись недостойным. Из речи, приписываемой Периклу. Борись, папа. Я слежу за тобой. Ты ведешь себя достойно. Я горжусь тобой, папа, — он говорил это как бы в шутку, но голос его дрожал, и я понял, что мальчик и впрямь гордится отцом — награда немалая за недосып и разлив желчи.
— А вот мама считает, что мне надо плюнуть и уйти. Или не дергаться.
— Ну, женщины вообще легче приспосабливаются к изменениям внешней среды. Они большие конформисты. Потому и живут дольше.
Надя снова усмехнулась: с одной стороны, ей приятно, что мальчик говорит взрослыми словами, с другой — обидно, что он взял сторону отца.
— Он же поет с твоего голоса.
— А ты хотела бы, чтоб он пропел твоим голосом — не спорю, нежнейшим колоратурным сопрано — по одежке протягивай ножки. Спасибо, мальчик. Трудись далее. Спор закончен. И попрошу больше его не возобновлять. Отбой!
Да, мне было тяжело в те месяцы, но были и немалые утешения.
У меня был не только Павлик, но и Андрей.
Я не погружал его в свои трудности, зачем отвлекать человека. Но уверен был, что он несомненно поддержал бы меня. Да и сам его ежевечерний труд — превосходная поддержка.
Этот человек не позволит умалить себя ради покоя или краткой
И поддерживала Наташа. Она всегда находила верный тон и нужные слова, чтоб успокоить меня. Даже само ожидание встреч утешало меня. А что ни случись, говорил себе после очередного наскока Алферова, через два дня я увижу Наташу, и это высокая награда за терпение.
Тогда мы встречались как раз чаще прежнего. Совпадали ее и мои выходные дни, в библиотеке санитарные дни и какой-то переучет (инвентаризация, пожалуй), и в мой свободный день она могла отпроситься на два часа — встречались часто.
Наташа жила тогда в каком-то постоянном веселом ожидании, связанном с близким получением жилья. Уж и бумаги нужные собраны, но что-то откладывали заседание исполкома, где должны решаться жилищные дела. Но это уж легкий толчочек, и жар-птица окажется в руках.
Стыдно вспомнить, но с каким же наслаждением жаловался я тогда на свою жизнь и паскудство Алферова.
И всегда она находила нужные слова утешения.
— Ты спроси у жителей нашего города, знают ли они, кто такой Алферов. Какой еще Алферов? А потому что без него больные обойдутся, а без тебя нет. Таких, как он — навалом, а ты — единственный на свете.
— Все люди единственные, — жалкое, конечно же, возражение при погасшей воле.
— Все — не знаю, это их дело, а вот ты единственный, и я тебя люблю. А если б любили твоего Алферова, он не был бы таким. Он, я уверена, потому такой, что его никогда не любили женщины. Да он недостоин, чтоб ты хоть мгновение думал о нем. Ты лучше думай обо мне.
Но вместе с тем именно в то время случались у Наташи резкие перепады настроения — от безоглядного веселья до замкнутости, даже отчаяния. Такие перепады случались и прежде, но были они смазанные, не такие резкие. Если прежде легкое, неясное раздражение, то теперь, хоть и краткое, но отчаяние.
Перепады, вернее, их причины, были просты: веселье в начале свидания, отчаяние в конце его.
Вот это:
— Не уходи. Это даже и странно: отпросилась с работы я, а торопишься ты. Ну, еще немного.
— Да, конечно, с радостью.
— Ну, придумай что-нибудь. Освободись на вечер или ночь. Я уложу Марину, и мы погуляем по городу. Ведь поздно — на улицах нет никого.
— И дождь — не помеха?
— И дождь — не помеха, и ветер. А потом мы обнимемся и проспим до утра.
— Это невозможно.
— Да, это невозможно, — смиренно, словно эхо, повторила она.
И вот тогда-то она замолкала, и становилась угрюмой, и ее молчание и угрюмство рвали мне душу.
— Ты счастливый человек, — сказала как-то Наташа перед расставанием. — У тебя есть все: и любимая работа, и любимые книги, и привычная семья. Все устоялось, ты поймал равновесие, и больше всего боишься выйти из этого равновесия.