Нонкина любовь
Шрифт:
— Ну да, в белом халате получше будет, знаешь, — сдался он наконец. — Мы же тут дело делаем, а не дурака валяем. Так-то вот. В своей мохнатой папахе небекрень и в белом халате, из-под которого виднелись светло-коричневые широкие шаровары, старик выглядел важным и смешным. Чтобы не запачкать халат, он ходил растопырив руки, стараясь ни до чего не дотронуться. Но потом привык, стал важничать и с теми, кто приходил на ферму разговаривал не иначе, как заложив руки за спину, словно фельдшер. Вскоре он пополнел. Худенькое лицо его покруглело, морщины на щеках разгладились. Нонка каждый день ему готовила. Сколько бы ни было у нее работы, голодным его не оставляла. За эти заботы дед Ламби еще больше полюбил девушку, и
Глядя на нее, такую красивую и работящую, он очень часто думал о том, кого она любит и за кого пойдет. Любопытство его грызло, как червь, но он не решался спросить ее. В тот день, когда дед Ламби увидел возвращающуюся с полдороги взволнованную Нонку и узнал сына Пинтеза, он понял, что между ними что-то произошло, и ему стало не по себе. Он сам не знал, почему ему не нравились Пинтезовы, но отдавать им Нонку не хотел. «Вот Калинко — это парень ей под стать, — думал он. — Умный, толковый. А этот, Пинтезовский, разве это человек? Ты с ним говоришь, а он надуется, как бык, того и гляди набросится на тебя!»
Калинко с братом остались сиротами с малых лет и выросли, работая у чужих людей. До военной службы Калинко был подмастерьем, а когда уволился, его вместе с братом назначили свиноводами. Когда-то их отец был известным песенником и гармонистом. После его смерти оба сына стали играть на его старенькой гармони. Потом, когда Калинко вырос, он на первые же заработанные деньги купил большой новый аккордеон. Рано осиротев, хлебнув в жизни немало горя, братья выросли молчаливыми, скромными и работящими. Музыка была единственной их радостью. Вечером, вернувшись с работы в свою бедную лачужку, они до поздней ночи играли и пели к великой радости всех соседей. Оба были красавцами, особенно Калинко — смуглый, тонкий, стройный, с черными волосами и сине-зелеными глазами.
С первого взгляда он полюбил Нонку чистой и нежной любовью, всей своей артистической душой, но у него не хватало смелости объясниться ей в любви. Стеснительный по природе, он боялся обидеть ее. Нонка была с ним очень мила, встречала с приветливой улыбкой, слушала с наслаждением его песни и на прощание говорила: «Приходи опять!»
Дед Ламби был рад этой дружбе, часто оставлял их наедине, чтобы они могли поговорить, а сам потихоньку подслушивал, не откроются ли они друг другу.
Однажды вечером Калинко засиделся в Нонкиной комнате. Дед Ламби тихонько подкрался к двери и напряг слух.
Калинко играл и пел:
Я страдаю, плачу и вздыхаю
О черных глазах твоих,
Как рыба без воды умираю,
А ты все молчишь и молчишь.
Спев песню, Калинко замолчал, а потом сказал:
— Нона, эту песню я сочинил для тебя. Нравится тебе? — Нонкин голос раздался у окна:
— Нравится.
— Нона, — сказал опять Калинко взволнованным голосом, — я тебя люблю. Давно я хотел тебе это сказать, но…
Дед Ламби остолбенел и снова весь превратился в слух. При мысли, что в эту минуту соединяются две человеческие жизни, он застыл, как вкопанный, посередине коридора и с вытянувшимся от напряжения и любопытства лицом уставился в одну точку. Нонка, вероятно, все еще стояла у окна. Она закрыла окно и сказала:
— Если ты будешь говорить об этом, я рассержусь.
«Но, но! Не рассердишься ты! Вы, женщины, всегда так говорите сначала, а потом… Наступай, Калинко, что ты молчишь, как немой? Говори, женщины любят, когда им говорят приятные слова!» — сказал себе дед Ламби.
Калинко
— Ты чего это стоишь, повесив нос? — сказал дед Ламби. — В чем дело? Уж не поссорились ли вы, часом, с Ноной?
Калинко взял аккордеон и вышел.
Прошло несколько дней, неделя, а он все не появлялся на ферме. Дед Ламби понял, что парень обижен и решил сам поговорить с Нонкой. Однажды, вставая из-за стола, он сказал:
— В последнее время Калинко что-то забыл нас. Охота мне песен послушать, а он не идет.
— Кто его знает. Может дело у него есть.
Вот тут-то дед Ламби и брякнул:
— Больно ты полюбилась этому парню, Нона. Ну, а ты, сдается мне, мучишь его…
Нонка отвернулась и ничего не сказала. Дед Ламби подумал, что сделал оплошность, почесал в затылке, пощипал свои усики и начал лирическим отступлением:
— Эх, любовь, любовь! — глубоко вздохнул он и сдвинул шапку на затылок. — Сколько выстрадала моя головушка из-за этой любви!
Нонка посмотрела на него с улыбкой.
— Не смейся, не смейся! И мы не лыком шиты. Так-то. Я однажды, знаешь, целые ворота пронес на спине от села до леса. Ты еще меня не знаешь! Эге! Я когда-то сох по Иване Тырчидобревой. Ну и женщина была, как скала. Крупная, белая, красная, знаешь, словно пощечин ей надавали. А что за походка! Пендары[3] на груди у нее так и прыгали да позванивали, как колокольчики.
Нонка не могла удержаться от смеха, представив себе их рядом: дед Ламби — маленький и худенький, а бабка Ивана — в два раза больше него и толстая, как бочка.
— Ну, так вот, говорю я. Приглянулась она мне, а на посиделки пойти к ней не решался, со дня на день откладывал. Был я бедняком, видишь ли, а за ней все богацкие сынки увивались. Мучился я, мучился от любви, а потом вдруг решил: хватит! Надел новый кафтан, новые онучи, перевязал их черными шнурками крест-накрест и подался прямо к ней на посиделки. Она сидела в сторонке. Повертелся я, повертелся и, хоть и стыдно мне было, плюхнулся, знаешь, на лавку рядом с ней. И как только сел, язык у меня так и присох к горлу. Другие девушки смотрят на меня и посмеиваются, а меня еще больше стыд разбирает. Ну, тут стали собираться и другие парни, весь дом людьми наполнился. А я сижу возле Иваны пень пнем, шмыгаю носом и все думаю, как бы это начать с ней разговор про любовь. «Слушай, говорю, Ивана, есть у вас собака?» — «Ха-ха, да разве же можно без собаки, Ламби!» — вскрикнула она и засмеялась. А голос у нее, чертовки, звонкий был! Как засмеется, так весь дом трясется. «Ну, а черная у вас собака или рыжая?» — говорю я. «Черная», — говорит и опять хи-хи да ха-ха — понравилось. «Слушай, — говорю я, — привяжите-ка вы ее, а то третьего дня, как проходил я мимо вас, она меня чуть не укусила». — «Уу, ну и укусила бы, ну и съела бы, подумаешь, только тобой все село держится». Ничего я ей не сказал, только показал рукоятку ножа, что был у меня за поясом. «Я ее зарежу, говорю, зарежу и глазом не моргну». Испугалась ли она или что, а только встала и пересела на другое место. На следующий вечер я опять пошел к ней на посиделки. Сердце у меня, слышь ты, так и скачет. Дай-ка, говорю, посмотрю сперва через окно, там ли Ивана. Посмотрел и просто словно что-то резнуло меня изнутри. Тырчи Добри сидит в уголку рядом с Иваной, и о чем-то они нежно так разговаривают. Тут у меня аж в глазах потемнело. Пошел я назад и прямо к ней домой. Снял ворота с петель, взвалил на спину и — в лес.