Нонсенс
Шрифт:
– Мамедгусейн-муаллим, - сказал Салман.
– Придумать-то я все придумал, и, кажется, неплохо. Но мне нужна помощь. Ну, в общем, деньги нужны, чтобы нанять нескольких человек, одному мне не справиться. Я у отца просил, он не дает. Отец не верит, что я бросил пить, ни копейки не дает, муж сестры, зять мой, вообще не хочет связываться ни с чем, что касается отца.
– Мудрый человек...
– пробормотал Мамедгусейн.
– У самой сестры денег нет. По крайней мере, нет столько, сколько нужно для дела. Одна надежда на вас, как на старого приятеля отца. И денег придется отвалить немало, я уже прощупывал почву. Меньше, чем за полторы тысячи, не соглашаются - дело, говорят, уж очень подозрительное, ночное. Потому и запрашивают много. Если б еще сотня-другая, я сам бы справился, а тут вдруг сразу столько. Так что на вас одного надежда.
– Что же, об этом можно подумать...
– Некогда теперь думать. Действовать надо. Вы не беспокойтесь - все, что вы дадите мне, я скоро верну. Надо как можно быстрее действовать. Он каждый день ездит туда, к этому проклятому
– Жить, говоришь, не может без него, - хитро прищурился на Салмана Мамедгусейн, подумал немного и решительно сказал: - Ну что ж, ты прав. Надо действовать. Знаю, что деньги ты вернешь, ведь ты честный и благородный человек, не зря же ты сын такого отца. Только не мешало бы расписочку. Так, знаешь, для порядка. У деловых людей так заведено...
– Пожалуйста, я напишу, если хотите.
– Вот и хорошо. И еще. Прежде, чем давать деньги, я хотел бы знать, в чем заключается твой план.
– Конечно, я вам все расскажу. Думаю, вы одобрите.
Глубокой ночью к кладбищу селения Маштаги подкатил старенький обшарпанный "газик". Из него выскользнули пять теней с лопатами, веревками и кирками в руках и прошли на кладбище.
– А сторож?..
– спросила шепотом одна из теней у впереди идущей.
– Сторожа сегодня нет, - сообщила впереди идущая тень.
– На свадьбе племянника гуляет...
И они тихонечко, стараясь не шуметь, пошли дальше, ловко лавируя в кромешной тьме между могилами.
На фоне черного неба торжественно возвышался тускло мерцавший памятник.
– Тоже мне, арап Петра Великого, - презрительно прошептала самой себе тень, остановившаяся у подножия памятника.
– Тутанхамон...
Низкие, неяркие звезды сгрудились вокруг печально опущенной головы статуи. В плохо различимом мраморном лице чудился немой укор. В какой-то миг даже показалось, что статуя глянула, сердито зыркнули глаза исподлобья.
– Салман!
Салман, заглядевшись на памятник отцу, вздрогнул всем телом. Резко обернулся. Одна из теней с лопатой в руках стояла позади него.
– Что?
– с трудом переводя дух, спросил Салман. .
– Здесь, совсем рядом, шагов пятьдесят будет, хорошая земля, мягкая... Может, там?
– Копайте, - сказал Салман.
– Ага, - тень кивнула и провалилась в темноту ночи.
Когда памятник, отбитый кирками от пьедестала, густо опутанный веревками, за концы которых с трех сторон тянули его люди, наконец-то, после долгих усилий, с глухим стуком рухнул на землю, чуть не задев вовремя отскочившего Салмана, ему (не памятнику, а Салману) показалось, что он совершает предательство. У него сжалось сердце, тоской облилось, заныло. В беспомощно и нелепо лежавшей на земле статуе, уткнувшейся задумчивым лицом в пыльную почву, на миг почудился живой отец, и сделалось страшно среди этой темной, безрадостной, притаившейся ночи; появилось навязчивое ощущение, словно отец сейчас вот, в эту минуту, умер у него на глазах, как бы он, Салман, и явился причиной смерти отца, будто он убил... Озноб прошел по телу Салмана, он передернул плечами, тряхнул головой, отделываясь от ненужных видений, взял себя в руки и стал помогать четверым шмыгающим вокруг лежащего памятника теням оттаскивать эту глыбу мрамора за ловко прикрученные к ней веревки к приготовленной уже неподалеку яме. Когда засыпали яму с памятником, Салману снова почудилось, что хоронят его отца, что на самом деле умер отец и он его хоронит, убил, а теперь хоронит... Убил?!
– вздрогнул Салман. А как же иначе? Раз явился причиной смерти отца, значит - убил... А теперь вот, хоронит, да еще прольет несколько лицемерных слезинок, чтобы все видели, что жаль ему отца... Салман снова изо всех сил тряхнул головой, стараясь избавиться от этого наваждения; и чтобы избавиться, стал уверять себя, что он так поступил из самых благородных побуждений - не хотел, чтобы отец стал посмешищем у всего города, чтобы на старости лет не сделался вроде тех городских дурачков, которых знают и жалеют все старожилы, коренные бакинцы... Нельзя, чтобы отец стал посмешищем, стучало успокоительно у него в голове, я не допущу этого, мой долг - не допустить, я исполняю свой сыновний долг... И эта мысль немного успокаивала, стирая в душе впечатление от совершенного им предательства.
Вскоре яма с похороненным в ней памятником была засыпана, земля над ней при свете включенных фар машины и ручных фонариков тщательно выровнена, а также приведена в надлежащий вид поверхность земли, где пришлось волочить памятник (следы заметаем, - мрачно пошутила одна из теней, но реплику никто не поддержал, все будто через силу занимались этим, не очень-то приятным делом), и теперь никто не догадался бы, что стащенный с пьедестала дорогой мраморный памятник покоится всего лишь в нескольких десятках шагов от своего бывшего почетного места. К тому же, довершая, пошел дождь, сначала мелкий, тихий, моросил надоедливо, но вскоре пошел сильнее и уже через несколько минут превратился в обложной. Все побежали к машине.
Когда подъезжали к городу, начинало светать. Салман полез во внутренний карман пиджака, где были приготовлены деньги, достал их и передал через плечо, не глядя даже, кто из троих на заднем сиденье взял их у него. Какая разница?.. У него не проходило ощущение, что все они всего лишь тени, жалкие ночные тени, которые должны раствориться с наступлением утра.
– Здесь и плата за ваше молчание, - сам чувствуя, какой высокопарной и фальшивой получилась фраза, произнес он.
– Само собой, - ответил сзади повеселевший голос.
– Зачем нам зря трепаться?
Подавленное
Давненько не бывало у него такого прекрасного настроения по утрам. Чувствовал он себя отлично, погода была превосходная, ночью прошел ливень, и теперь, должно быть, от деревьев и земли пахнет свежо, опьяняюще. Надо съездить сейчас же, решил Кязым, бодро поднимаясь с постели.
Еще только подъезжая к кладбищу, он ощутил что-то неладное, кольнуло сердце, сжалось в недобром предчувствии. Вышел из машины, забыв запереть дверь, что с ним случалось редко, и с тревожно стучавшим сердцем почти побежал к своей могиле. В первый миг он ничего не понял, как внезапно и неожиданно оглушенный человек. Заметил только, как необычно светло стало между рослых, с мокрыми ветвями платанов. Рука с перстнем на пальце машинально потянулась почесать переносицу, но застыла на полпути. Он обомлел - боже! Что это?! Кязым буквально окаменел от такой неожиданности - это было все равно, как если бы прийти домой и не застать на лестничной площадке третьего этажа свою квартиру, тогда как все остальные на местах, но будучи человеком деятельным, сразу же опомнился, забегал, как встревоженная наседка в курятнике, из-под которой украли яйца, забегал вокруг ограды, лихорадочно прикидывая, соображая, что предпринять, беспомощно оглядываясь, почему-то шаря глазами по земле, будто искал потерянное колечко. Что же делать? Что же?
– пульсировало в мозгу. Положение было самое неприятное и, пожалуй, даже позорное: на помощь не позовешь, кому скажешь, мол, мой памятник украли? Кричать? Что кричать? Караул? Вокруг ни души, а если кто и услышит - подумает, сошел с ума... Нигде абсолютно никаких следов. Мокрая после дождя земля. Покореженный, одиноко и странно торчащий пьедестал без памятника. Кязым обессиленно опустился на мокрую скамейку. Он не помнил, сколько просидел так, когда вдруг почувствовал резкую боль в сердце, поднялся и, не обращая внимание па колотье в сердце, принялся почему-то обшаривать ближние кусты. Он будто рассудка лишился. Изучал, согнувшись в три погибели, землю вокруг пьедестала в надежде обнаружить хоть какие-то следы. Кусты рядом, естественно, были помяты и поломаны, земля внутри ограды словно выровнена неаккуратной рукой после вспашки, но что это давало? Ровным счетом ничего. Было ясно, что памятник сковырнули и увезли. Но кто? Зачем? Кому он понадобился? Поди теперь выясни, если за восемьдесят лет нажил себе целую армию врагов; их могут только веселить твои несчастья и неприятности. Боль в сердце не отпускала и нисколько не становилась тише, наоборот, все больше возрастала. Кязым снова уселся на прохладную скамейку, с трудом переводя дыхание. Поискал глазами сторожа, но того не оказалось на месте. Что ему тут делать?
– подумал Кязым о стороже, не его же памятник украли! Он сидел в надежде переждать приступ. Пошарил на всякий случай в карманах, но ни валидола, ни нитроглицерина, конечно, не обнаружил и мысленно выругал себя за такую непростительную непредусмотрительность, Сколько раз говорил себе - бери, бери с собой, разве тяжело, лежит в кармане, есть, пить не просит. Эх, кабы знать, где упадешь, соломки подстелил бы. Он насилу поднялся и пошел к машине. Расслабившись, почти лежа на скамейке, он теперь' еле передвигал ногами, чувствовал, что на этот раз его скрутило всерьез, такого, пожалуй, еще не было с ним. Стараясь собраться с силами, преодолеть нараставшую боль, Кязым еле плелся к выходу с кладбища, опираясь руками из ближние надгробья, и тут ощутил предательскую слабость, Теплая струя потекла по штанине вниз, оросив носки, и Кязым вдруг пронзительно вспомнил свое, казалось бы, надеж-но забытое детство, когда за подобные слабости мать наказывала его, оставляя без скудной еды, которой вечно не хватало их огромной, бедной семье. Он всхлипнул, как ребенок, заплакал, и слезы моментально вернули его к действительности, от чего именно сейчас хотелось убежать, спрятаться... Он еле доплелся до машины, с трудом уселся за руль, передохнул, тщетно выискивая глазами кого-нибудь близ кладбища, и тронул машину с места. "Если не попаду в аварию по дороге - буду жить долго", загадал Кязым, медленно, стараясь не делать резких движений, острой болью отдававшихся в сердце, выезжая на асфальтовую дорогу.
Он чудом доехал домой и, почти теряя сознание, позвонил в "неотложку", назвав деревенеющим языком адрес. Потом упал в кресло в прихожей возле столика с телефоном, чтобы тут же открыть захлопнувшуюся за ним дверь, когда приедет "Скорая". И вдруг боль стала отпускать. Он осторожно, глубоко вздохнул, раз, другой. Потом тихонько, будто обманывая боль, поднялся, достал из аптечки и положил под язык валидол, снова опустился в кресло. Боль постепенно проходила, и он порадовался, что, видать, выкарабкался на этот раз. Мокрые брюки неприятно холодили, прилипая к ногам, но не было сил переодеться. Кязым посидел несколько минут, прислушиваясь к себе, потом вдруг поднял трубку и набрал номер.
– Я знаю, - сказал он в трубку ровным, спокойным голосом.
– Это вы сделали? Клянусь честью, вы и представить себе не можете, как много у меня отняли. Но не думайте, что этим меня остановишь. Я никому не причиняю неудобств. Зачем же вы так?
– Кязым стал задыхаться от несправедливой обиды, нанесенной ему.
– О чём ты, папа?
– послышался в трубке торопливый женский голос.
– Я не пойму, о чем...
Он, не слушая, положил трубку. Потом набрал еще один номер.
– Мурад, - сказал он, и тут боль в сердце снова проснулась, сковав ужасом Кязыма, но он, пересилив себя, все же заговорил, стараясь, чтобы голос не очень дрожал.
– Украли памятник.