Нора
Шрифт:
В очередной раз изумив саму себя, она призналась, что да, способствовали. Незнакомец развел руками:
— Вот видите, все пройдет, не горюйте. И с Владимиром Вашим помиритесь. Несоизмеримы причина любви и причина ссоры.
Жар прошел, туман растаял. Она вдруг поняла, что теперь вдобавок ко всем бедам совершенно посторонний человек владеет всеми ее тайнами. Человек, конечно, в меру «свой», раз Урсула Ле Гуин, но… дa и можно ли разглядеть хоть слово в такой темноте? Она с трудом разобрала заголовок, в котором буквы были с аршин.
— Ступайте домой, сударыня, Вас матушка
— Разберусь… спасибо. Могу я хоть узнать, кому я выложилась?
— Отчего нет, сударыня? Меня Марек зовут.
— А отчества себе не выдумали, Марик?
— Отчеств, сударыня, не выдумывают, разве только если вся жизнь — наша выдумка, как Ваш Владимир склонен полагать. А поскольку отец у меня был Анджей, тo меня можете смело именовать Марком Андреевичем.
— Так Вы — поляк?
— Ясное дело, поляк. А Вы подумали — раз на скамейке сидит, непременно Азазелло?
Она вздрогнула.
— То-то же. Домой, домой ступайте, не заставляйте меня читать Вам наизусть про тьму со Средиземного моря, тем более, Вы и так мне вo всем отчитались.
— А Вы…
— Нет. Считайте меня второстепенным героем в Вашем романе, из тех, что уходят, не возвращаясь.
Она встала.
— Я действительно пойду.
— Ступайте, ступайте.
Он окликнул ее, когда она отдалилась метров на пять.
— Элеонора! Вообще люди, подобные Вам, в последние годы собираются вместе. Сейчас даже массовые игрища устраивают, наряжаются в костюмы. Но я бы не выписывал Вам это лекарство. Одиноким общество не поможет. Идите, Бог с Вами!
…Вот они и встретились в ночном парке, вот и разошлись, и больше не увидятся до конца времен.
8. Была ночь и было утро
Во сне она шла по длинному бульвару, окруженная людьми в латах, как в фильме «Покаяние». Не враги, не жандармы, а общество одиночек, о котором говорил Марек. В диковинных костюмах своих — чего вo сне не бывает! — они шли аж от остановки автобуса, и рядом, не смешиваясь, брели обычные граждане с портфелями, сумками и клеймом заботы на лицах. Меж рыцареподобных юношей случались девы, одетые в шелка, и средне-монашьего полу одухотворенные особи в хламидах и при символах веры от католических распятий до берцовых костей носорога. Обычные с клеймом заботы даже не оглядывались, зная, что эти отстанут у своей точки сбора.
Точка сбора — не то руины какой-то героической эпохи, не то парк чьей-то культуры — напоминала более всего клинику доктора Равино из «Головы профессора Доуэля»: нездешние лица, обращенные в пустоту, стенания о беде, понятной одним стенающим, тоскливая музыка дикарских флейт и тамтамов. Рядом железные рубились друг с другом остервенело, а девы взирали с восторгом и томлением. «Неужели и я такая стала», подумалось ей с ужасом, «хорошо, Сурт не видит»; и тут же она вспомнила, что никакого Сурта уже нет.
Потом она, послушная инстинкту жителя шестой части, стала искать Главного. Неожиданно быстро ей на него указали: высокий, стройный тридцатилетний атлет, шутя отфехтовывающийся от целой кучи латников. Рапиру он держал в левой руке, а правая безвольно повисла вдоль тела. «Что с ним», спросила она, и ей ответили, что нечего волноваться: просто сейчас он играет Бенедикта Эмберского, а так обе руки в полном порядке. Тут-то она стала соображать, что все присутствующие, кроме, быть может, ее самой, кого-то играют, в длительном спектакле без видимого сюжета и режиссера: и рыцари, и дамы, и отшельники, и портфельники с заботой на лице, и тени на земле, и ангелы на небе.
Главный атлет с рапирой в левой, отдуваясь пocлe боя, оказался перед ней и дружески стиснул ее плечо могучей правой, отрекомендовавшись: «Бенедикт». Она спросила: «Эмберский?», а он рассмеялся и объяснил, что он по-настоящему Бенедикт Вартанов, а народ зовет дядей Беном. «А я Элеонора», сказала она, по-Марековски протяжно выговаривая свое паспортное имя, пыльное от долгого неупотребления. И тут дядя Бен расплакался.
«Я знаю, кто ты такая», говорил он сквозь слезы, гладя ее волосы. «Тебя ведь в честь моей мамы назвали. Она была красавица, как и ты, и папа ее никогда не забывал, даже когда уехал и женился на твоей маме. И письма всегда присылал, чтобы мы с тетей Сильвой клали венки на мамину могилу. И твои детские фотографии — они у меня всегда с собой». Из открытого бумажника на нее смотрела маленькая черно-белая Нора, а в соседнем квадратике — незнакомая женщина с горящим взглядом.
«А твоя мама тебе мои фотографии тоже показывала, правда?», спросил Бен, и Нора, не зная, что ответить, проснулась.
За завтраком она спросила маму: «а с кем папа до тебя был?», и мама удивилась: «я же тебе тысячу раз рассказывала про Тбилиси! А больше никого не было, твой папа молодым ушел».
— А отчего та женщина умерла?
— Не знаешь, что ли? Преждевременные роды, на седьмом месяце. И ее не спасли, и дитя утеряли, шалопаи. Видно, не судьба; а был бы сын.
Нина Васильевна помолчала немного.
— А с ее семьей он потом рассорился из-за этого, ты же понимаешь: горный народ, горячая кровь — и нате, дочка померла. Он вернулся сюда, к бабушке, тут мы с Танюшей подвернулись, он и женился. Тоже две сестры, тоже аптекарши. Хотел на Танюше, а вышло — на мне. Я младшенькая, и та младшенькая была. И дочь велел Элеонорой назвать… я ведь хотела из тебя сделать Надежду, мамочку мою уважить. Ну, что Надя, что Нора, складная девочка выросла.
Так они и просидели вдвоем, обнявшись, пока не пробило полвосьмого.
9. Сурт едет с севера
Чудной утешитель-никталоп, любитель Урсулы Ле Гуин, оказался хорошим психологом, нo плохим прорицателем: на следующее утро Владимир Киршфельд в школе не появился, и на второй день тоже. Звонить к нему возможным не представлялось — дa и стоит ли, мерзавцу? Впрочем, конечно же, стоит; но — нет возможности, увы. Меж тем приближали ь новогодние каникулы, грозящие отодвинуть встречу-объяснение на долгую неделю.
В последний день занятий Нина Васильевна поспешила обрадовать возвратившуюся дочку: