Норильские рассказы
Шрифт:
Утром Козырев ушел на работу раньше меня, мы встретились поздно вечером. Он уже объявил свое решение – никаких тайных услуг от него не ждать, он не подходит для роли соглядатая и доносчика. Его спросили, знает ли он, чем это ему грозит, он ответил, что знает, но решения не изменит.
– Лютер говорил: «Здесь я стою, я не могу иначе».
– Вы не Лютер, но, как и он, не смогли преступить через требования совести, Николай Александрович.
– Разговор на этот раз был не в большом доме, а в хитром домике над ручьем. И во время беседы появился один лейтенантик – лицо тонкое, а речь путаная и малокультурная. Глуп не по облику. Какая-то противоестественная помесь человека с каракатицей.
Козыреву вскоре объявили, что дело его пересмотрено. И по новому приговору он наказан не пятью годами заключения в тюрьме, а десятью годами лагерных работ. Место отбывания нового срока – Норильский исправительно-трудовой лагерь.
Козырев и раньше не жаловал нашего барака. В нем было много больше уголовников, чем он мог вынести. Но прежде утешала мысль, что в следующем году – на волю, терпеть недолго. Этого утешения уже не было. Мысль, что с такими людьми жить еще много лет, угнетала. Он теперь сам вытягивал меня на прогулки даже в скверные погоды. Однажды я процитировал ему Мандельштама: «Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать». Он запротестовал:
– Не тоска! Отвращение! Совсем другое чувство, Я хотел бы переменить барак. Мечтаю поселиться у геологов. Там – культура: чистота, еду носит дневальный, не беги сам с миской. Ни мата, ни ссор, понятия этого гнусного – качать права – и в помине нет.
– Так попросите туда перевода. Может быть, разрешат. Особенно если сами геологи походатайствуют за вас.
– Уже пробовал. Геологи не возражают, лагерное начальство – ни в какую. Я теперь металлург, должен жить с металлургами. Они тоже в хороших условиях. Жить со строителями, землекопами или шахтерами – там хлебнешь горюшка. Вот так отвечают.
Все это было верно, конечно. Металлурги числились привилегированными в зоне. А геологи были лагерной аристократией. В их бараке, наверно, тоже имелись и бытовики, и даже уголовники, но они там терялись. В геологическом бараке господствовала интеллигенция: люди, общение с которыми доставляло душевную радость – профессора Владимир Катульский, Владимир Федоровский – в прошлом большевик с дооктябрьским стажем, создатель Минералогического института, не только ученый, но и поэт, первооткрыватель рудного Норильска и арктический исследователь Николай Урванцев, геологи Юрий Шейман, Омар Сулейменов, Владимир Домарев, Петр Фомин, Соколов, Мурахтанов – и еще с десяток специалистов, скрашивавших свое заключение тем, что были удостоены труда, каким занимались бы и на воле – труда по специальности, а не только для табели лагерного нарядчика. И в том бараке проживал наш общий с Козыревым друг, поэт и мыслитель, сын поэтов отца и матери, блестящий рассказчик и стилист… Впрочем, о нем я напишу отдельно, он этого заслуживает.
Страстное желание покинуть наш полублатной барак все больше томило Козырева.
– Почему бы вам не бросить опытный цех и не перейти на Большой металлургический завод? – обратился он ко мне однажды. – Я организовал там службу теплоконтроля, но какой я приборист! А все эти термопары, пирометры, газовый контроль – ваша же специальность, – вы там сделаете больше и лучше меня. А я переведусь к геологам и выпрошусь в экспедиционную партию, им нужен геодезист и астроном. Прошу – переходите на БМЗ!
Я задумался. Предложение Козырева было своевременно. Пришла пора расставаться с опытным цехом. Я проработал в нем три года – достаточно, чтобы даже стены надоели. Было еще две причины сменить место работы. Я ссорился с моим начальником Федором Кириенко. Он был удивительный человек, Федор Трифонович. Раб науки – именно раб ее, а не мастер, – он развернул
Была еще одна причина уходить из опытного цеха, кроме ссоры с начальником. Работники этого цеха недоедали. Было вдоволь науки и ноль приработков. Наука наполняла мозговые извилины, но не желудок. С началом войны паек заключенного ссохся. Мы не опухали от голода, как, по слухам, бывало у вольных на «материке», но и не бывали сыты. Кириенко, живший одной наукой, и для себя не выпрашивал премий, и нам не «выбивал» дополнительных пайков, как делали другие начальники, особенно на Большом металлургическом заводе – самом сытом месте тогдашнего Норильска. Предложение Козырева означало переход в полусытость, если даже не в сытость полную, – очень существенное преимущество.
Но была и важная причина оставаться на ОМЦ, сознательно обрекая себя на скудость: я не хотел расставаться с дорогим мне человеком, моей сотрудницей. Поколебавшись, я ответил Козыреву отказом. Отказ сохранял свою крепость всего несколько дней. Скрыть неслужебные отношения не удалось. Моей сотруднице пригрозили, что она сменит вольное существование на жизнь заключенной в одной из лагерных зон Норильска, если срочно не покинет опытный цех. Узнав об этом, я сказал Козыреву:
– Согласен, Николай Александрович. Договаривайтесь со своим начальством.
Кириенко я ничего не раскрыл, но стал выходить на работу во вторую смену. Вечером и работать было спокойней, и меньше было чужих ушей и глаз. Кириенко знал, почему мне так дороги вечерние часы, но это его не тревожило. Он возмущался, лишь когда порочили законы физической химии и гидрометаллургии. Я приходил в барак ночью, Козырев спал – мне уже казалось, что он забыл о проекте служебных перемещений.
Но однажды на утреннем разводе Козырев разбудил меня. Я видел во сне концерт. Я сидел в большом зале Ленинградской филармонии и слушал Шопена. Музыка наполняла меня, рука Козырева, схватившая мое плечо, мешала. Не открывая глаз, я отмахнулся от него:
– Николай Александрович, музыка же… Еще несколько минут…
– Музыка? Какая музыка? – удивился он.
Я открыл глаза. В уши ворвался утренний шум стоголового барака, готовившегося на развод, – мат, крики, стук ложек, зычные призывы нарядчиков, выкликающие своих бригадников, – в общем, все то, чего я не слышал во сне. Из репродуктора, повешенного на столб в середине барака, лились негромкие звуки рояля и оркестра. Козырев на мгновение застыл, повернув лицо к музыке, которой не услышал в гаме развода. Спустя минуту из репродуктора донеслось: