Ностальжи. О времени, о жизни, о судьбе. Том I
Шрифт:
2
«Есть на Севере заветный городок…»
Эта песня из давних советских времён, и особенно популярна она была ещё, наверное, в 30-е годы прошлого века. Её пели все: и школьники, и крестьянская молодёжь, рабочие, интеллигенция. Это было время бурных строек: возводились новые города в неосвоенной до той поры Сибири и на Дальнем Востоке, строились заводы, электростанции, шахты, осваивался Северный морской путь. Потом она так же гармонично вошла и в военные 40-е годы, и зимой 1944 мы, первоклашки маленькой сельской школы, разучивали эту песню на уроках пения вместе с новым Гимном Советского Союза, который начинался словами: «Союз нерушимый республик свободных…» Если бы кто-нибудь тогда сказал, что не пройдёт и пятидесяти лет, рассыплется этот союз на полтора десятка осколков, как драгоценная ваза, неосторожно уроненная её хозяином на холодную брусчатку Красной площади, что заживут эти, тоже якобы свободные, в том числе и друг от друга, республики-осколки самостоятельной жизнью, а их народы потом будут десятилетиями мучительно искать пути к сближению, – честное слово, если бы кто тогда, в 44-м, даже одним словом намекнул, что нечто подобное может произойти, его в лучшем случае приняли бы просто за сумасшедшего. Да и не могло быть иначе: шла к завершению Великая Отечественная война, позади были одержанные громкие победы всенародно
Это сообщение вызвало в школе особое ликование: дело в том, что в нашем классе училась девочка, которую ещё в 42-м году вывезли по ледовой «Дороге жизни» из этого легендарного города и привезли на Камчатку, где на морской береговой батарее служил её отец. Эта батарея морских дальнобойных пушек была искусно замаскирована в скалах недалеко от нашего села, и даже во время учебных стрельб нельзя было определить её местонахождение хотя бы по рассеянным дымкам от сгоревшего пороха: только гулкий удар выстрела и следом за ним высоко в небе характерный ноющий звук тяжёлого снаряда, летевшего через наше село на полигон, расположенный километрах в десяти на береговых террасах бухты Саранной. В эти обильные ягодные места мы, пацаны, обычно бегали за голубикой, жутко вкусной жимолостью, брусникой и шикшей в пору их созревания в августе и сентябре, и если в такие дни выпадали стрельбы, то непременно натыкались на матросов из оцепления, которые нас не пускали, конечно, в самые злачные, по нашему мнению, места, потому что именно туда падали болванки учебных снарядов.
С этой девочкой мы сидели за одной партой. Звали её Валей. Она была старше меня примерно на год, видимо, уже ходила в школу там, в Ленинграде, но во время блокады учёбу пришлось прервать. Ещё она отличалась какой-то нездоровой полнотой и такой же неестественной желтизной припухшего округлого лица – очевидно, результат блокадного голода. Несколько раз всего я видел её отца – подтянутого немногословного морского офицера с четырьмя маленькими звёздочками на погонах. Говорили, что он командир этой самой 77-й береговой батареи. Матери её я никогда не видел и сейчас даже думаю, что её или уже не было в живых, или она, может быть, находилась где-то на излечении.
Фамилия у Вали, помню, была Зверева, жила она на квартире самых старых жителей села и в самом старом, но очень добротном, богатом по тем временам доме под крышей из волнистого оцинкованного железа. Хозяином дома был щуплый добрый старичок Филиппыч, который, несмотря на преклонный возраст, всё ещё работал колхозным конюхом, и с ним дружила, пожалуй, вся деревенская детвора. И всё же истинной хозяйкой дома была высокая сухощавая старуха с жёстким взглядом каких-то особенно пронзительных глаз и с плотно сжатыми тонкими губами, с седоватой опушкой над ними. По имени её в селе никто не называл, а только уважительно по отчеству – Ивановна. Её побаивались все: и детвора, и взрослые, и, конечно же, сам Филиппыч. Многие считали её даже колдуньей, но в трудную минуту люди нередко обращались именно к ней за помощью – кто денег занять, а кто просто за каким-то житейским советом. Родственников у них в селе не было, никто и никогда к ним не приезжал даже из ближних сёл, и о прошлом этих стариков никто ничего не знал толком. Помнится, сразу после войны эти старики как-то неожиданно исчезли из села: продали дом и уехали. Куда? И снова никто не знал: в городе Петропавловске их никто из односельчан не встречал, иногда доходили слухи, что они в одну из летних навигаций уехали на материк, а дальше их след вообще затерялся. До сих пор для меня судьба этих двух стариков остаётся загадкой, даже фамилию их я никогда не слышал от взрослых, поэтому так и не узнал тогда. В те годы я, конечно, не особенно задумывался над этим. Но по прошествии лет после деревенского мальчишества кое-что узнал об особенностях этого удивительного XX века и на себе самом испытал, какой беспомощной песчинкой может быть человек, захваченный его бурными вихрями. Поэтому, считаю, у людей моего времени всегда было предостаточно причин особенно не хвастаться своим прошлым. И об этом я ещё расскажу в других главах моей своеобразной повести.
Как я уже говорил, с этой девочкой мы сидели за одной партой и быстро подружились. А во втором классе, честно признаюсь, я был уже в неё влюблён, даже не смотря на её явно болезненную полноту и совсем недетскую мудрость во взгляде агатовых глаз. Она была из какого-то другого, мне неведомого мира, гораздо более моих сверстников-односельчан эрудирована, общительна и доброжелательна. Конечно, я очень старался ни коим образом не обнаруживать свою влюблённость и даже пересел на другую парту, где тоже сидел мальчишка, мой друг Вовка Марасанов, а к ней подсела её подружка Дина. Но попытки мои были тщетны, и ребята нас уже даже перестали скоро дразнить женихом и невестой, потому что мы нисколько не замечали этих насмешек и по-прежнему обменивались записками на уроках и книжками из школьной библиотеки.
Видимо, мы тогда очень быстро развивались, потому что уже во втором классе читали достаточно взрослые книжки. Может быть, потому, что время было такое особенное, а, может, и по той причине, что учились мы в той маленькой школе не так, как обычно и всегда было принято: одна учительница одновременно вела уроки двух классов. За партами одного ряда сидели, например, первоклашки, а на втором – третьеклассники, а годом позже уже второклассники занимались одновременно с ребятами из четвёртого класса. Поэтому ученики младших классов невольно оказывались в курсе школьной программы сразу на два класса вперёд. Мне же вообще в этом плане повезло: за год до поступления в первый класс сын моего крёстного, киномеханик Юра Горященко, привёз из Новой Тарьи, откуда он на собачьей упряжке ездил в наше село с кинопередвижкой, совершенно новенький букварь. Когда он привозил новые кинофильмы, то обычно останавливался у нас, и вот в один из таких приездов Юра, совсем ещё молодой парень лет шестнадцати-семнадцати, показал мне по этому букварю, как буквы складываются в слова. Потом я уже сам стал читать крупные заголовки, а вскоре и некоторые мелкие заметки в газете – их, газет, во все времена у нас в семье было много. В первом классе я прочитал уже первую книжку и запомнил её на всю жизнь. Это был иллюстрированный рассказ канадского писателя Эрнеста Сетона-Томпсона «Рваное ушко», в котором повествовалось о приключениях маленького непослушного кролика, которого крольчиха-мама Молли называла таким необычным именем. И что удивительно: за всю свою жизнь я прочитал ещё много книг этого замечательного писателя-натуралиста и учёного, но больше никогда мне не попадал в руки именно этот его рассказ. Однако я его помню до сих пор.
Так что книги мы тогда начинали читать очень рано, и даже довольно серьёзные. В первом классе, например, я уже принялся читать любимую книгу моего отца «Морской волк» Джека Лондона. Когда эта книжка однажды попала в мои руки, и я начал бегло листать этот пухлый малоформатный томик, меня страшно заинтриговал один рисунок. На книжной страничке какие-то бородатые люди тянули за верёвку на борт шхуны орущего благим матом человека (это можно было угадать по его широко раскрытому рту и искажённому в ужасе лицу), а выскочившая из пенных морских волн огромная акула зубастой пастью вцепилась в его ногу. Я упорно вчитывался в набранные мелким шрифтом строки, пытаясь найти объяснение этой жуткой картинке и, конечно же, вскоре совершенно заблудился в философских метаниях главных героев повести. Дело кончилось тем, что вскорости я просто забросил эту книжку, показавшуюся мне тогда очень уж мудрёной, так и не дойдя до эпизода, запечатлённого на иллюстрации, удовлетворившись достаточно популярным отцовским пересказом сюжета. Позже, когда уже стал взрослым, я прочитал эту повесть несколько раз, и этот американский писатель до сих пор является одним из самых моих любимых. А в то время для нас понятнее были совсем другие книги, которые нам давала читать наша учительница Татьяна Ивановна Иваницкая, которую в нашем селе почему-то звали Татаркой, наверное, потому что она была темноволосая и черноглазая. Очень хорошая, помню, была учительница. (Она же была и заведующей школы, а в августе 1947 года она выдала мне первый в моей жизни заверенный её подписью документ – Свидетельство об окончании четвёртого класса в селе Вилюй, которое хранится у меня до сих пор.) Как-то раз, той же зимой, когда мы начали разучивать новый Гимн Советского Союза, учреждённый годом раньше, она принесла в класс два маленьких томика в белых бумажных обложках, и мы с Валей стали первыми их читателями. Это были литературные выпуски издательства «Правда» того времени: «Дни и ночи» Константина Симонова и «Они сражались за Родину» Михаила Шолохова.
В четвёртый класс Валя уже не пришла: её отца перевели в город, и мы с ней больше никогда не встречались. Я даже попрощаться с ней не мог, потому что обычно всё лето проводил со своим отцом на острове Старичков: там, в трёх милях от материкового берега, на котором стояло наше село Вилюй, колхозные рыбаки всю войну ставными неводами ловили рыбу, а бригадиром у них был мой отец – Фёдор Корнеевич. Деревянные катера «Смелый», «Боец», фанерный утюжок «Лев Толстой» таскали на буксире сразу по нескольку смолёных кунгасов с лососем, сельдью, а в конце войны и с жирным терпугом на засолку в Новую Тарью и в бухту Саранную. А мимо острова с океанской стороны шли в Авачинскую губу и далее в порт Петропавловск огромные утюги-пароходы типа «Либерти» с грузами из Америки, заканчивая здесь, у океанского берега Камчатки, свой путь по штурманской прокладке по Дуге большого круга. Давно уже нет этих трудяг-«либертосов», скроенных на скорую руку в военное время в Соединённых Штатах. Переламывались они в штормы редко спокойного Тихого океана (кстати, на старых российских картах времён Петра Великого этот океан именовался просто Тихим морем), застревали на прибрежных рифах, и тогда нам, камчадалам, в избытке перепадало полакомиться горько-сладко-солёным сахаром – тестообразной, тягучей желтоватой массой, пропитанной морской водой. Да, его продавали нам по сниженным ценам в рыбкооповских магазинах, причём без всяких карточек. Никогда такой не пробовали? А вот нам довелось…
Давно уже нет в живых тех людей, живших в те годы на этих самых восточных берегах России. В одной из следующих глав я постараюсь немного рассказать о них. Мне очень хочется сделать это хотя бы уже потому, что чиновники советского времени буквально вычеркнули из истории страны и дальневосточного региона даже упоминание об этих тружениках моря военного времени. У меня есть основания утверждать это, и о них сейчас скажу. Так, в 60-х годах я прочитал книгу Старицына «Сероглазка – любовь моя». В этой книге автор как раз и рассказывал о камчатских рыбаках военного времени. Он был в то время директором моторно-рыболовной станции – МРС в Сероглазке, которая обеспечивала рыбацким снаряжением и малыми морскими судами всех колхозных рыбаков на камчатском побережье южнее мыса Шипунского. Я был знаком с ним лично. Он часто приезжал в гости к моим родителям в село Вилюй – и когда мой отец был единственным бригадиром колхозных рыбаков самого крупного на побережье ставного невода, который все годы войны устанавливался на океанской стороне острова Старичков, и когда мой отец целый год был уже председателем самого колхоза «Вилюй». Об этих рыбаках, и о моём отце в частности, часто писала областная газета того времени «Камчатская правда» – сам читал однажды огромный очерк об отцовской бригаде, занявший целый разворот формата сегодняшней «Российской газеты». Среди вилюйских рыбаков было немало награждённых за годы войны и после её окончания. Помню, как он, Старицын Михаил Константинович, – автор той книжки, приезжал к нам летом в 44-м году вместе с капитаном НКВД и вручал отцу Почётную грамоту обкома партии, областного Совета и управления НКВД за заслуги в охране границы. К грамоте были приложены и ценные подарки – охотничье ружьё 16-го калибра и заготовки для хромовых сапог (из них отец, удивительный мастер на все руки, потом стачал отличные сапоги для меня, в которых я долго щеголял в послевоенные годы). Я и сам встречался со Старицыным на Камчатке где-то в 1958 году – в то время он был уже председателем знаменитого на всём Дальнем Востоке рыболовецкого колхоза имени Ленина. Тогда он меня тепло принял в своём председательском кабинете в Сероглазке и долго расспрашивал об отце, который уже десять лет к тому времени жил в Приморье, – они ж были давними друзьями. И вот я прочитал его книгу и не нашёл в ней ни одного упоминания о колхозе «Вилюй», ни одной ссылки на его существование и его людей. Одну только «вилюйскую» фамилию я обнаружил в этой книжке – старшины тресколовного кавасаки Морева, и то лишь потому, наверное, что эти мотоботы числились за МРС в Сероглазке.
Не нашёл я упоминания о колхозе «Вилюй» и его людях и в вышедшем позже официальном сборнике документов о рыбаках Камчатки в годы Великой Отечественной войны. Выходит, село с сотнями жителей бесследно исчезло с территории и без того всегда малонаселённой Камчатки и, следовательно, из истории всей страны. Или оно мне всего лишь приснилось в каких-то детских снах? Нет, это был не сон. Просто, в начале 50-х годов (мы в то время уже жили на материке), село Вилюй смыла волна цунами, и много людей погибло – как и на Курилах. Тогда-то, оказывается, и вычеркнули моё родное село, в котором прошло детство, и из советской истории, и из памяти людской вообще. Официальная версия для оправдания подобных вещей знакома многим: мол, чиновники от партии и правительства специально не придавали огласке подобные факты, чтобы не волновать лишний раз людей негативными моментами в нашей жизни. В том числе и по причине стихийных бедствий, или (не приведи Господь!) каких-либо техногенных катастроф, да ещё по вине самого человека. Трогательная забота о нашем душевном покое, не правда ли? И в самом деле, чего только не сделаешь, лишь бы не давать ещё одного повода для размышлений о том, что не всё в нашем советском королевстве было тогда тип-топ.