Нова Свинг
Шрифт:
– Да нет же, милый, нет. Вик ушел и больше не вернется. Он слишком скрытный тип, чтобы найти другую дорогу. Ну что ты себя изводишь? У Вика Серотонина не было сердца, но, Антуан, твое сердце весь мир вместит! Пойдем внутрь. Пожалуйста, вернись.
Антуан отрицательно покачал головой, но позволил ей отвести себя назад в Лонг-бар. Дуэт, продолжая играть, выдавил в зал еще парочку незнакомцев. Антуан глядел им вслед.
– Жизнь продолжается, Антуан. Всегда продолжается.
В тот вечер Антуан Месснер преодолел душевный кризис. Ему стало легче, он снова открылся счастью и поверил в себя, и чем дальше, тем сильнее.
«Кадиллак» преодолел половину пути вверх по длинному склону, усеянному разбитой керамикой, потом внезапно сбросил скорость, чуть сдал назад и в облаке пыли съехал под откос, завалясь водительской дверцей к земле. Минуту-другую склон сотрясали небольшие лавины, теряя силу и частоту, и
Все вокруг заливал синий потусторонний свет. Все будто смешивалось и срасталось. Жидкости вытекали из машины, а мысли и образы – из его головы. Он снова слышал ассистентку: «Никакое это не расследование и сроду им не было». И свою жену: «Эшманн, тебе и целого мира мало будет, отыщи ты его по своим вкусам». Встретив ее впервые, он подумал о ней то же самое. Это произошло на Корнише в конце летнего дня, когда солнечный свет превращал море в расплавленную сталь. Она сидела на террасе кафе в желтом шелковом платье и темных очках, таких темных, что пришлось их поднять, чтобы посмотреть на Эшманна. Она ела мороженое. Вид у нее был слегка дезориентированный, в глазах такая мука, словно она наперед знала, чем обернется их грядущая жизнь. Часом позже она сидела у него на коленях в экипаже рикши, а шелковое платье задралось выше талии.
При этом воспоминании Эшманн усмехнулся. Отстегнул ремни и выбрался из «кадиллака». Перевернул носком туфли разбитые керамические плитки.
«Итак, ты внутри, – подумал он, – и ничего хорошего с тобой тут произойти не может». Затем, наугад открыв дневник Эмиля Бонавентуры, попытался сопоставить найденное описание с окружающим ландшафтом, как будто воспоминания Эмиля сейчас годились в путеводитель по его собственному миру.
«Двигатель сразу заглох, – писал Бонавентура. – Мы спали на старой водокачке. Г. часто просыпался, слышал крыс ночью. С его язвами все так же плохо. Осталось четыре литра воды». За этим следовало что-то среднее между картой и рисунком, точечные линии соединяли беглые формы без попытки передать перспективу, а расстояние по странице в масштабе отвечало расстоянию от точки наблюдения. «Отстойник внизу то и дело затапливало, и мы вынуждены были вернуться по собственным следам. Луперку упоминает в этом месте „парламент насекомых“, но я видел только деревья на высоком склоне и…» Дальше неразборчиво.
– Эмиль, Эмиль, – посетовал Эшманн, словно старый entradista сейчас был рядом. – Никто ничего не совершает с правильными целями.
Он отшвырнул дневник и пошел куда глаза глядят, а именно – вверх по склону. После этого он блуждал, по субъективному ощущению, несколько недель. Он не испытывал ни голода, ни жажды, хотя ночью ощущал холод, а его одежда быстро растрепалась в лохмотья. То, что казалось ему разрушенным городом, уходило вдаль под тем, что казалось ему лунным светом. Волны перемен прокатывались по местности, но домов упрямо не затрагивали. Многие постройки остались целы, но дверей и окон не было, и никакой мебели тоже, вообще никаких следов человека. Подвалы полнились чем-то вроде плотных белых вшей или ионизированной эктоплазматической слизью неисправной умной рекламы. В канавах, плотно утрамбованные, сидели черные и белые коты, а на Эшманна не смотрели. То и дело он замечал на окошке записку, за углом рикшу, слышал смех, но там никого не оказывалось. Вокруг все провоняло прогорклым жиром, отчего Эшманну припомнилась беседа с Виком Серотонином, продажным туроператором, проводником заблудших душ.
– Только простаки берутся утверждать, что там все так просто, – говорил тогда Вик. – И что они принесли? Ничего. С их хабара даже номер в мотеле не оплатишь. Воздух там как лярд. Он пахнет кодом. Видишь что-нибудь, нарушаешь правила – бум, смерть. Хуже чем смерть. Никогда ничего там не подбирай. Не позволяй никому себя подобрать.
Словно в подтверждение этих слов, а может, оттеняя их, умирающие объявления выпорхнули из полного слизи подвала и увязались за ним, соблазняя полуоформленными обещаниями, которые никто бы не принял всерьез и не исполнил.
Секс-препараты почти задаром…
99 % вероятности успеха выкройки…
Ограниченное предложение, торопитесь…
Они напоминали бегающих в прибое собак, незапомненные воспоминания, места, которые не суждено посетить дважды. Самые целеустремленные следовали за ним целыми сутками, принимая форму маленьких цветастых китайских фонариков или, реже, рисунков маленьких цветастых китайских фонариков, зависших в воздухе сразу за его левым плечом. Они быстро сдыхали. Вскоре осталось только одно. Такие элегантные часики, – проинформировало оно, – дарят лишь самым великолепным из женщин. – И: – Сегодня же получите свой ДЕПЛОМ. Можно ли считать, что он его подобрал? Сыщик не знал ответа. Он лишился ассистентки. Потерял машину. Потерял все связи с обычным миром. Взамен Зона наделила его призрачной спутницей, хилой, но очень настойчивой. Он пока не понимал, чего та потребует взамен. Лежа ночами в полудреме на берегу мелкого потока, он приучился находить успокоение в простой мелодии мелькавшей вокруг рекламы; он проникся к ней столь же простой привязанностью.
Может, это дочь?
Однажды поздним вечером, спустя восемь недель после того, как Вик Серотонин и Лэнс Эшманн исчезли в Зоне, Эдит Бонавентура втиснулась в костюм, который носила в семнадцать лет, и потащилась к воротам некорпоративного космопорта Саудади. Там она поставила на цементный тротуар футляр с аккордеоном, вытащила инструмент и начала играть. Вокруг подвижными небоскребами высились корабли всех круизных линий, уходя стертыми, обожженными корпусами к облакам. Ночь выдалась туманная, моросило. Светили размытые белые шары портовых галогенок, скользкую черную мостовую нарезали колеса рикш. Костюм Эдит – ярко-мареновый, из фальшатласа – ей был впору, хотя и выставлял легкую полноту напоказ. Ее щеки и обнаженные бедра разгорелись от непривычного возбуждения. В кои-то веки Эдит позволила себе бросить отца забавляться его игрушками; если хочет, пусть падает с кровати, а не хочет, пускай сидит и ждет: в этот вечер, сообщила она ему, Эмиль предоставлен сам себе. У всех есть право выбирать.
– Эмиль, если хочешь, смотри, как отбывают туристические корабли, а хочешь, так наблюй на себя. Я пошла в «Мир сегодняшний», подцеплю кого-нибудь.
– Если попадется сговорчивый, вы двое захватите мне бутылку…
– Заметано.
– …а потом тихонько делайте, о чем условились на сдачу.
Эмиль выглядел неплохо; кажется, отошел после инцидента с Виком. Она не знала, зачем врет ему. Она только уверилась, что ей это нужно, нужно сыграть. Она выбрала аккордеон под цвет костюма, с мареновыми металлическими накладками под тонким слоем лака, штампованными хромовыми эмблемами ракет и комет, отражавшими, подобно зеркалам, огни космопорта. Девочкой Эдит не так хотела играть на инструменте, как стать им, свернуться внутри, словно в крошечном дополнительном измерении самой музыки. Она играла «Abandonada». [38] Играла дзен-танго. Старую нью-нуэвскую классику, Анибала Лектора. Она быстро сливалась с ночной тьмой, выглядывала в ней платежеспособных клиентов. Реклама цвета фуксии подлетала к Эдит с проезжавших мимо рикш. Рикши выкрикивали заказы или замирали на миг, непроизвольно вслушиваясь, озадаченные собственной внезапной неподвижностью, выдыхая облачка во влажный воздух. В обе стороны от очереди рикш гостьи с других планет вздрагивали – о, как печальны эти проникновенные мелодии танго, написанные непритязательным, но бесконечно изобретательным языком, как безжалостны их самосбывающиеся пророчества о запутанной, абсурдной и краткой жизни! – и плотнее закутывались в шубки. Но то был кратчайший миг m^at de d'ebarquement. Саудади! Само имя, как колокол, бьет по нервам и возвращает к подлинной своей, приятно сложной сути! Поднявшись спозаранку в отправной точке, на новую планету они прибыли ночью, эта моментальная неощутимая перемена их веселила и смущала одновременно, вселяя предвкушение дивной новизны сего мира. Желая это отпраздновать и признать триумф несогласованности над обычным распорядком, они широким жестом бросали деньги в розовое, как лососина, шелковое нутро старого, странного, громоздкого футляра. Иногда ветер взметал банкноты вокруг Эдит вихрем конфетти, а та играла и играла: «Я – это ты», «Мотель Милонгерос», убыстренную версию «Венди дель Муэрте», которую разучила в пилотском баре на Пумаль-Верде. Если честно, она понятия не имела, зачем сюда явилась. Ей было сорок два. Темноволосая широкобедрая плотная женщина, не в силах позволить себе стать той, кем мечтала сделаться в одиннадцать и чей задорный румянец сейчас проступал на ее оливковой коже. Она сфокусировалась, став одной из тех, о ком говорят: «Не вини Эдит. Эдит сама знает, что ей нужно».
38
Abandonada – классическое танго, написанное в 1939 г. Франсиско Канаро и Эрнесто Фама.
Поток рикш усох, и, почувствовав, что на сегодня довольно, Эдит собрала деньги, упаковала инструмент и вдруг содрогнулась под старым мареновым шерстяным пальто.
– Ветра памяти, – ошибочно процитировала она, – тронули угол моей кельи.
По крайней мере, отсюда по закоулкам недалеко до бара «Мир сегодняшний», где светится единственное желтое окошко и уже ни души. Эдит сложила стульчик и пересчитала деньги. Она собрала больше ожидаемого, но меньше, чем представила себе при виде этих богачек в медовых шубках, с макияжем от «Гарварда и Пикосекунды», с дизайнерскими чемоданами «Никки Ривера» из кожи инопланетных зверей.