Новеллы
Шрифт:
Отрывистый, сухой смех впивается ему в уши.
— Очень сожалею, господин Айзозол, — до августа невесту с двумя тысячами, правда, трудно будет сыскать. А что, если бы вам поговорить с ростовщиками, — они скорее смогут…
— Одумайся, что ты делаешь? — дрожа, почти умоляюще шепчет он, и во всей его фигуре нет больше и следа прежней самонадеянности и удали. — Ты наслушалась болтовни кумушек…
— Ничего я не наслушалась! — отрезает Анна.
Айзозол в отчаянии разводит руками.
— Так почему же? Почему же?
—
— Любовь! — На лице Айзозола краска стыда сменяется расцветающей надеждой. — Значит, из-за такой ерунды! Так в этом вся и беда!
— Уходите, — резко вскрикивает Анна. Одной рукой она показывает на кучу подарков на столе, другой на дверь. — Берите свои вещи и уходите!
Айзозол еще немного медлит. Теперь все многообразные чувства, которые за полчаса отразились на его лице, вытесняет величайшее удивление — удивление перед тем, что его прогоняют из-за такой ерунды, как любовь… Он сгребает в охапку свои вещи и выходит в другую комнату.
Немного погодя оттуда вбегают мать, Катрина, отец… У матери на одной ноге чулок, другая — босая, у Катрины засучены рукава, в одной руке ложка, другая выпачкана мукой, у отца — трубка еле держится во рту, — из нее прямо на рубаху и штаны сыплются искры и зола… Мать, и плача и уговаривая, бросается Анне на шею. Катрина останавливается посреди комнаты, размахивает ложкой и таращит глаза. Отец, весь багровый, кряхтит у двери.
— Доченька моя! — с трогательной нежностью целует мать Анну. — Безрассудство-то какое!.. Поди попроси… Скажи, что ты не хотела так… Он тут, в передней, ждет…
Но Анна высвобождается из нежных объятий матери. Это уже не задумчивая, нерешительная, тихая Анна — в каждом ее движении, в каждой черточке ее лица чувствуется твердая решимость, непреклонная воля.
— Оставьте меня в покое — раз не могу, то не могу.
— Я же говорила, я же говорила! — шипит Катрина, тараща глаза. А отец передвигает трубку из левого угла рта в правый, осыпая при этом рубашку целой горстью золы и искр, и, сжимая кулаки, бормочет:
— Блажь… Кхе! Выпороть…
— Доченька! — кричит мать, роняя крупные слезы. — Нельзя же так! Разве мы тебя неволим, разве мы ради себя… Ведь нельзя же так! Такой человек, такая усадьба… К августу ему нужны две тысячи — где их взять?
Анна пытается сдержаться, но не может:
— Пускай украдет, если негде взять.
— Анна!
Все трое возмущены низостью Анны.
— Почему же ты передумала?
— Потому что я не могу его любить…
Мать, Катрина, отец — все пятятся от Анны, изумленно смотрят на нее и не верят своим глазам. Неужели из-за такого пустяка и поднялась вся эта кутерьма? Они не могут прийти в себя от удивления…
Случилось это много лет тому назад. Старики очевидцы словно сказку рассказывают эту историю молодым. Анна Аплоцинь отказала Янису Айзозолу, владельцу усадьбы, резвых коней, ветряной мельницы, каменных хлевов… Ему пришлось занять у ростовщика две тысячи, чтобы выплатить их сестре. Долг этот чуть не разорил его. А Анна Аплоцинь осталась старой девой…
Молодые слушают, удивляются — и не верят.
Паровоз давно остановился, но все еще пыхтит и выбрасывает равномерными толчками струи белого пара.
Застоявшейся, облепленной мухами лошади хочется нестись рысью, но Екаб натягивает вожжи и придерживает ее: на мощенной булыжником аллее и без того трясет. Эрнест все время держится левой рукой за край обитой кожей тележки.
— Трясет? — спрашивает Екаб. Из-за грохота колес его громкий голос кажется непривычно тихим и даже нежным. Он нагибается, заглядывает в лицо брату и улыбается.
— Ничего! — бодро откликается Эрнест и дотрагивается левой рукой до корзины, поставленной поверх кожаного фартука. Там у него среди других вещей бутылка коньяку. Не разбилась бы… И он ответно улыбается брату.
Безмолвная улыбка иной раз ясней и понятнее длинных речей. Глаза, рот и каждая черточка в лице брата выражают свое. Улыбка — тайный голос души, и когда он зазвучит — умолкает все остальное.
Даже когда лошадь останавливается у закрытого переезда и можно расслышать каждое слово, братья продолжают молчать. Оба понимают, что нужно что-то сказать, подыскивают слова и не находят. Оба чувствуют, что их связывает идеальная искренняя дружба, какую редко встретишь между братьями при такой разнице в положении и образовании. Екаб с трудом может расписаться — с малых лет его прочили в хозяева отцовского хутора. Эрнест окончил городское училище, отбыл военную службу и уже восьмой год служит помощником столоначальника в правлении железной дороги.
Екаб окидывает брата ласковым взглядом. Глаза его задерживаются на новой фуражке с кантами и бело-голубой эмалевой кокардой.
— Недавно купил? — спрашивает он.
— Фуражку? Нет, она у меня уже с год или больше…
Эрнест, видимо, хочет еще что-то сказать, но удерживается. Екаб и не ждет объяснений. Только кивает еще раз.
Оба сидят молча. На лице Екаба светлая, счастливая улыбка. У Эрнеста вид более задумчивый. Он всегда такой задумчивый…
— Чего так долго поезд стоит? — заговаривает Екаб, когда лошадь начинает плясать на месте.
— Десять минут… Пусть стоит… — отвечает Эрнест и с довольным вздохом откидывается на мягкую спинку тележки.
Усмирив лошадь, Екаб берет вожжи в левую руку, а правой снимает с рукава братниной шинели белую пушинку. Снимая, проводит пальцами по материи и ощущает, какая она мягкая и тонкая.
Из-за деревьев и сторожевой будки доносится звонок. Свисток. Равномерными толчками выбрасывая вперед большие белые клубы пара, ползет паровоз. За ним, все ускоряя бег, несутся зеленые, желтые и синие вагоны…