Новочеркасск: Книга первая и вторая
Шрифт:
Перед закатом солнца вдали показалась пыль — это полк Бухвостова совместно с казаками нашего донского полковника Уварова на помощь к нам прибыл. Враги оробели, завопили «на конь» и скоро дали тыл.
Потом о нашем Платове заговорили как о герое. Начальство обратило на него внимание, царский двор и даже сама императрица. А светлейший князь Потемкин стал ему преданным другом, не раз говорил: «Эка богатырь какой на Дону крылья орлиные расправляет!»
— А мой отец? — тихо спросил в это время Дениска.
За окнами горницы по-прежнему бушевала непогода, гремел гром и шумели волны, подгоняемые западным ветром. В желтых канделябрах вздрагивали язычки пламени.
Странная перемена происходила с Дениской, когда слушал он этот в память ему запавший до каждого слова рассказ. Из забубенного, дерзкого на слова ухаря, каким его знали все черкасские улицы и подворотни, сразу превращался он в задумчивого и даже застенчивого парня. В дымчатых глазах рождался затаенный гордый блеск. Большие кулаки, лежавшие на краях вышитой скатерти, плотно сжимались. А Лука Андреевич смотрел на него посмеивающимися глазами и, потрогав жесткую седину на подбородке, с ленцой и со вздохом продолжал рассказ, уверенный, что опять, и уже в который раз, Дениска будет с напряжением ловить каждое им сказанное слово.
— А с отцом твоим вот что вышло, — медленно и тихо продолжал Аникин. — Это уже годами позднее было, когда мы Давлет-Гирея преследовали. Нас с Гордеем, твоим отцом, в разведку ночную послали. На своих скакунах мы поднялись на высокий холм. Видим в балочке два шатра. Над одним флаг ненашенский по ветру болтается. Твой батька остался у лошадей, а я ползком к этому шатру подобрался. Приоткрыл чуточку полог и, мать ты моя, что за богомерзкую картину увидел. Сидит, поджав под себя по-ихнему ноги, бритоголовый детина и цедит медовуху из кувшина с узким горлом. Ни тебе граненого шкалика, ни тебе стакана — прямо из горла. Рядом ни души. Я сначала удивился, как это так. Слухи среди наших казаков ходили, будто они свинины не едят и хмельного не употребляют, потому как но христианского происхождения и кораном им эти удовольствия запрещены. А этот нализался до самого что ни на есть свиноподобия. И ни одного слуги поблизости.
Я ужакой в палатку вполз, а потом этак спокойно распрямился и на басурмана гляжу. По дорогому, из золоченой парчи, халату определил — высоких кровей разбойник. Не иначе воинский начальник какой-то. Глядит на меня он, и вижу, что от ужаса аж задыхается. Потом в себя пришел и к своему поганому ятагану потянулся. А я тяжеленный пистолет на ладошку себе положил и подкидываю его играючи. А сам глаз с бритоголового не спущаю. Понял басурман, что дело его табак, пена на губах выступила. И вдруг повалился он на ковер. Молча, тихо, как по заказу. Взял и повалился. Что с ним приключилось, доселе в ум не могу взять. То ли обморок, то ли от пьянства падучая болезнь какая к земле придавила. Одно лишь помню твердо: дух он тяжелый, зловонный испустил. И уж это я точно знаю отчего: оттого, что казака живого первый раз в своей поганой жизни увидел перед собой.
Я ему рот кляпом заткнул, на аркан — и потащил. Тяжелый был, ирод. Пока тащил, все култышки на руках себе посбивал. Уже различаю коней наших и фигуру твоего отца. Свистнул под иволгу, как условились. Слышу, мой конь негромко заржал в ответ, а Гордей уже навстречу, пригнувшись, шагает. Мы вдвоем пленника на мою лошадь перекинули, а Гордей рядом. Только успели все это проделать, во вражьем логове как забегали, как залопотали — и в погоню. Один выстрел нам вдогонку, второй. Пули так и жужжат над нами. Я Гордея окликиваю: «Ну как?» А он смеется в ответ самым что ни на есть залихватским смехом: «Живой, ясное дело! Какая беда казака может взять!»
Проскакали мы еще с полверсты. Преследователи не отстают и огонь по нашим спинам ведут ой как справно. Опять окликаю Гордея: «Ну как?» И он теми же словами в ответ начал было гутарить: «Да какая же смерть казака…» И вдруг оборвалась его речь, и застонал он так тихо да так жалобно: «Ой, Лука, задела меня все же пуля вражья». Я ему в ответ: «Крепись, ведь совсем уже мало осталось до позиций наших». А он: «Прости, Лука, кровью весь исхожу. Если что, поведай моей Марье Тимофеевне, как погиб я в честном бою. Все-таки хорошо мы; с ней пожили. Пусть не горюнится сильно, такая уж у казака судьбинушка, что не помирать ему в постели, а помирать в чистом поле при боевом оружии».
Я хочу его подбодрить, подъехал, взял его лошадь за повод. Чуть ли не в самое ухо батьке твоему кричу: «Оставь свои речи заупокойные, Гордеюшка, мы еще своими конями белый свет потопчем! Не вешай головушку, казак удалой!» Хочу из всех силушек любимого друга подбодрить, а сам даже во мраке ночном вижу, что вся амуниция на нем от пролитой кровушки мокрая и сам он грудью обмякшею на луку седла навалился. — Аникин вздохнул, пытливо посмотрел на притихшего совершенно Дениску. — Дальше сказывать?
— Сказывайте, дядя Лука, — последовал твердый, напряженный голос. Аникин, соглашаясь, кивнул головой, потянулся было за трубкой, но тотчас же ее отодвинул: в последнее время он старался курить как можно меньше.
— Ишь, как воет, — вздохнул он, прислушиваясь к порывам ветра. — Ровно светопреставление какое предполагается. Так вот, Дениска. Доскакал я до наших заграждений, назвал пароль, по какому в казачьи боевые порядки пропустить могли, и оглянулся. И веришь ли, парень, вот уже сколько годов прожил, а ту скорбную минуту вовек забыть не могу. Тяжелое тело Гордея обвисло на седле, а конь к нам этак медленно-медленно идет и голову опустил понуро. И понимаешь, что самое тяжкое? Стук копыт. Над нашими укреплениями и палаткой командира в зыбкой ночной тиши звезды голубые плавают. Все меня окружили, а конь с неподвижным Гордеем подходит медленно-медленно, и копыта его по сухой, спеченной солнцем земле цок-цок, цок-цок.
Я к побратиму своему бросился, на землю его спустил. Благо тут лекари с носилками подбежали. И вот лежит батька твой на носилках, глаза еще открытые, но видят ли? Скорее всего по голосу меня опознал. «Ты, Лука? Наклонись-ка поближе. Вернешься домой, верной моей жене Марье Тимофеевне про эту некрасивую историю не враз сказывай. На сносях она. Не выдержит, чего доброго. Повремени». «Слушаюсь, брат мой Гордей, — говорю я, припадая к нему лицом. — Все, как ты скажешь, так и сполню». А его шепот еще слабее стал: «Родит она скоро. Передай ей волю мою, Лука. Если дочка, пускай, как себя, Марьюшкой назовет, а сына подарит, Дениской окрести и пригляди за ним, пока на ноги не встанет. Пусть для раздольного тихого Дона достойным казаком вырастет». Хотел, видно, прибавить еще какие-то слова, но уж пена пошла по губам. Дрогнул и вытянулся весь, потому как отлетела его душа в эту минуту.
Ну, дальше, известное дело: мне медаль за подвиг этот пожаловали, а ему судьба-злодейка только деревянный крест для могилки припасла. Как твоя мать Марья Тимофеевна в слезах потом билась, вовек не забуду! — Лука Андреевич смолк. Жесткие прорези морщин окружили его стиснутый рот. Несколько мгновений горько и пусто смотрели с немолодого лица глаза, но потом к ним быстро возвратилось обычное холодное, чуть насмешливое выражение. — Чегой-то и на песню сегодня не тянет, — сказал он, словно оправдываясь и не глядя Дениске в лицо.