Новочеркасск: Книга третья
Шрифт:
Но и у робкого, застенчивого Петра Селиверстовича один раз в месяц просыпался буйный казачий нрав. Это случалось в день получки. Поставив в раздаточной ведомости у кассира свою крючковатую подпись, стрелочник, воровато оглядываясь, чтобы никто не подсмотрел, спешно отделял от основной суммы премиальные и сверхурочные и перепрятывал в задний брючный потайной карман, собственноручно пришитый им к изнанке штанов, в коих ходил за зарплатой. Как правило, домой он их не приносил.
Зато самого Петра Селиверстовича, изрядно нахлеставшегося, успевшего угостить всех знакомых, кто попадался ему навстречу, действительно приводили домой не совсем крепко державшиеся на ногах его дружки. Он же, обнимая их за прочные обожженные солнцем шеи, малость припахивающие
Но это случалось, как мы уже сказали, лишь один раз в месяц. Все же остальное время от получки и до получки он работал безупречно, и не было случая, чтобы по его вине случалось какое-либо происшествие. А вольность — так что поделаешь, на нее даже сам начальник станции закрывал глаза и никогда не ставил вопроса перед месткомом о том, чтобы снять фотопортрет Петра Селиверстовича с доски ударников труда. Даже и в том кульминационном случае, когда после одной из получек доставили его домой в состоянии, когда он уже не мог петь своего любимого марша: «Гром победы раздавайся…» В тот раз, опасаясь навлечь на себя гнев его супружницы, лаконично осведомившись друг у друга «Куда класть?», сотрапезники положили его на летнюю веранду, так как за дверью раздался ничего им хорошего не обещавший лязг сбрасываемых строгой Марфой Семеновной запоров.
Таковую слабость имел Петр Селиверстович, а в остальном был он добрым тишайшим человеком, ласковым и отзывчивым ко всем людям, с которыми общался. Словом, если все это учесть, то легко будет понять, что жизнь Дроновых на новом месте, несмотря на нет-нет да и прорывавшиеся у Липы вздохи, потекла далеко не так горестно, как можно было бы предположить.
Коричневый дом, в котором они теперь обитали, стоял на взгорке, парадным входом упираясь в глиняный срез бугра. Окна тыльной стороны его выходили на железнодорожную насыпь и видневшийся за нею обширный луг, покрывавшийся весной полой водой. К путям от дома вела узкая невымощенная крутая дорожка, которая после дождя становилась предательски скользкой, так что их сынишка Жорка не однажды возвращался с гуляния изрядно перепачканным, отчего явно не вызывал у Липы восторга. Однако веселая и отходчивая, она шумела на него лишь для острастки. На самом же деле губы ее не однажды вздрагивали от смеха, когда уводила она с гулянки сына, чтобы как следует отмыть его на кухне, для порядка наградить тумаком и взять с него слово, что это было в последний раз. А этих «последних разов» у Жорки было столько же, сколько и у всех его ровесников.
Привокзальная часть Новочеркасска, в обиходе именовавшаяся баном, имела свои порядки и традиции. Здесь размещалась великая железнодорожная каста Новочеркасска. Отсюда уходили порожние и груженые товарные составы и нарядные пассажирские поезда во все концы огромной нашей земли. В басовитые паровозные гудки вплетались задумчивые лирические голоса рожков стрелочников. Великая сила движения постоянно пронизывала жизнь здешней окраины.
В первые дни после нашествия фашистов станция угрюмо затихла, и привычный ритм ее жизни вроде бы оборвался, но, как только линия, фронта с разрывами мин и снарядов, блеском ночных осветительных ракет и перестрелкой автоматчиков отодвинулась от города, железнодорожная станция ожила снова и великая сила движения наводнила окраину.
Когда-то очень давно, в детстве, от которого остались одни туманные воспоминания, Ваня Дронов со своим отцом Мартыном Герасимовичем, машинистом маневрового паровоза, ездил в недалекие рейсы, чаще всего от станции Новочеркасск до Александровки и обратно. Это были захватывающие минуты. Его отец, которого в депо шутливо именовали Мартыном с балалайкой, угрюмый, рано овдовевший человек, не чаял в сыне души и баловал как мог, потому что Ваня был единственной родной душой. В таких поездках отец позволял ему и подкидывать уголь в топку, подсаживал, чтобы тот мог выглянуть в окошко, когда дым вовсю валил из паровозной трубы, а мимо в стремительном беге проносились в зеленых зарослях камышей берега Аксая, над которыми, так же как и над займищем, огромным шатром голубело небо. Чахлый маневровый паровоз, именовавшийся «манечкой», казался мальчику сказочным богатырским конем, а отец, им управлявший, самым смелым человеком в мире.
И сколько раз в ту пору мечтал маленький Ваня, лежа на желтом речном песке, что, как только вырастет, обязательно станет настоящим машинистом. Детство прошло, а мечта вдруг так неожиданно осуществилась, когда у взрослого инженера Дронова не осталось уже к профессии железнодорожного машиниста никакого тяготения.
И на все это ушло очень мало времени. Сначала он попал в ученики к одному из опытнейших машинистов депо и несколько дней добросовестно проездил с ним на повидавшем виды маневровом паровозике К-13, или «кукушке», как его величали. Однажды в субботу перед получкой пожилой старочеркасский казак Степан Иванович Митрохин, у которого он был в обучении, отряхивая пыль с широких, как елочные шишки, усов, удовлетворенно сказал:
— Вот и все, парень. Какое это у греков словцо есть, если нужно сказать «точка»? «Финита», что ли? Вот и нам с тобой финиту эту самую ставить в самый раз. С понедельника сам гонять нашу птичку «кукушку» станешь и можешь дуть в ней хучь до самого Берлина, до поганой имперской канцелярии Гитлера, только с красным флагом и со взрывчаткой, разумеется. Я присматривать как учитель над учеником буду еще два дня, и, ежели все пойдет хорошо, сам на паровозе хозяйничать, останешься. А сейчас по случаю получки, как ты думаешь, «шумел камыш» нам не спеть? А?
…И стал Дронов, бывший инженер завода имени Никольского, гонять бесхитростную «кукушку». Работы хватало. Целый день маленький паровозик под певучие рожки стрелочников да взмахи сигнальных флажков перекатывал с одного пути на другой отцепленные вагоны и прицеплял к составам новые. Реже выпадало ему совершать небольшие пробежки: то на Александровку, станцию, что находилась южнее Новочеркасска за хутором Мишкиным, на котором квартировал когда-то знаменитый донской атаман Матвей Платов, то на север до шахтерского поселка Каменоломни. Эти поездки были всегда для него желанными, потому что в них и скорость и расстояние чувствовались, а главное, что, позабыв о войне и о гитлеровских солдатах и офицерах, управлявших теперь всем на станции, можно было на какое-то время мысленно отключиться от всего происходящего на донской земле.
В котле безропотно ему повиновавшейся «кукушки» мерно попыхивал пар, бойко стучали колеса, в смотровое окно веселыми потоками вливался теплый летний воздух, и самому Ивану Мартыновичу начинало казаться, что ничего особенного не произошло, что стоит он по-прежнему прочно на ногах на древней донской земле отцов и дедов, что солнце все так же безмятежно ласкает его, а дома эти ласки всегда сменяются такими же щедрыми ласками Липы.
Но как только останавливалась «кукушка» у переводной стрелки для въезда в депо и он видел немецких солдат, всегда по какой-то надобности торчавших на станционной территории, радость его начинала меркнуть. Сдав смену и захватив небольшой рундучок, без которого не обходился ни один железнодорожник, усталым, разбитым шагом поднимался он по крутому спуску наверх, понимая, что только там, в двух подвальных комнатах, с окнами, едва-едва возвышающимися над землей, может он на считанные часы обрести душевный покой.
Однажды, когда он возвратился из Александровки, оставив там на путях вереницу разгруженных вагонов, у приступков паровозной лесенки его встретил фашистский офицер с Железным крестом на френчике, сопровождаемый двумя навытяжку стоявшими солдатами. Он стащил с обеих рук белые перчатки, натянутые, несмотря на отчаянную жару, и одобрительно похлопал его по крутому плечу.
— О! Гросс Иван. Ты есть настоящий богатырь, — почти без запинки выговорил он по-русски. — Как жалко, что ты не ариец. Мы бы тебя взяли в армию. Хотел бы служить великой Германии?