Новые безделки: Сборник к 60-летию В. Э. Вацуро
Шрифт:
«Параллелизм развития» эстетических систем не исключал возможности спора и даже полемики относительно мировоззренческого содержания этих систем. Однако самая направленность этого спора, как представляется, была диаметрально противоположной той, что рисовалась воображению большинства исследователей.
К февралю 1810 г. относится один из первых опытов Батюшкова в новом роде — стихотворение «Привидение», представляющее собой вольный перевод «Le Revenant» Парни. Именно в этом тексте исследователи усматривали острую полемику с Жуковским — на том основании, что в нем обнаруживается перефразированная и помещенная в новый контекст строка из «Людмилы» Жуковского. «В час полуночных явлений» (у Жуковского: «В час полуночных видений»; отметим также использование Жуковским лексически более близкого «Привидению» варианта этой формулы в «„Гимне“ (Из Томсона)»: «И в час торжественный полночного явленья»). Однако этот шутливый «полемический жест» — лишь часть более широкого и значительного диалога.
Приступая к переводу Парни, Батюшков не мог не помнить, что в русской поэзии уже существовал
223
См.: Веселовский А. Н. В. А. Жуковский: Поэзия чувства и «сердечного воображения». СПб, 1904. С. 119–120.
224
Об экспериментальном характере стихотворения «К Нине» свидетельствует, между прочим, и его стихотворный размер — нерифмованный четырехстопный амфибрахий со сплошными женскими клаузулами — стих, уникальный не только для тогдашней поэзии Жуковского, но и вообще для всей русской поэзии начала века. М. Л. Гаспаров связывает распространение в ней амфибрахия с балладой, в частности с балладами Жуковского (1814–1816). По его мнению, выход амфибрахия «за пределы балладного жанра» происходит у того же Жуковского — в «Теоне и Эсхине» (Гаспаров М. Л. Очерк истории русского стиха: Метрика. Ритмика. Рифма. Строфика. М.: Наука, 1984. С. 119, 120. Между тем, как видим, дело обстояло несколько иначе: размер впервые апробируется как раз в лирике и из нее приходит в балладу (характерно, что «Теон и Эсхин» в жанровом отношении — промежуточная форма).
Они очень тесно связаны с религиозно-этическими исканиями Жуковского 1800-х гг. В эту пору Жуковский-поэт пытается преодолеть остро ощущаемую трагедийность жизни посредством argumento ad religionis — опоры на общепринятые религиозные ценности. Однако религия, воспринятая как авторитетная система представлений, но не пережитая лично, парадоксальным образом оказывается (по крайней мере, до середины 1810-х гг.) формой рационалистического обоснования оптимизма. В самой своей религиозности Жуковский еще остается сыном 18 столетия.
В послании «К Нине» религиозный постулат — вера в бессмертие — делается аргументом для рационалистического снятия проблемы страдания в любви, ибо в обетованном трансцендентном соединении любящих земная любовь не только продолжится, но и обретет наконец свое идеальное претворение. Разумеется, к реально-эмпирическому пласту биографии Жуковского все это имело весьма отдаленное отношение: все, что нам известно о тогдашних биографических обстоятельствах поэта, говорит о том, что его настроения и эмоции были далеки от безмятежного спокойствия. В поэзии довоплощалось то, что не удавалось воплотить в жизни. Результатом поэтического воплощения новой «идеологии любви» оказалось создание новой формы медитативной любовной лирики. Это было некое боковое движение в сторону от элегии: центральный элегический мотив — утраты, «не-обладания» — оказывался здесь устраненным. Устранялся и эротически-чувственный момент, что позволяло переключить тему в чисто спиритуальный модус и облегчить ее оптимистическое (так сказать, «антиэлегическое») решение.
Экспозиционная часть послания «К Нине» вводит ключевую тему: заканчивается ли любовь после окончания земной жизни? 11 вопросов с десятью анафорическими «Ужели?» искусно варьируют нюансы этой темы, чтобы наконец подвести к эффектному ответу:
О Нина, я внемлю таинственный голос: Нет смерти, вещает, для нежной любви; Возлюбленный образ, с душой неразлучный, И в вечность за нею из мира летит — Ей спутник до сладкой минуты свиданья.Этот тезис «иллюстрируется» затем картинами посмертного общения умершего с оставшейся на земле возлюбленной. Но чтобы развернуть соответствующие картины, Жуковский предварительно вводит в стихотворение тему скорой (и ранней) смерти — тему, уже апробированную им в ряде стихотворений, от «Сельского кладбища» до «Вечера»:
О Нина, быть может, торжественный час, Посланник разлуки, уже надо мною; Ах! скоро, быть может, погаснет мой взор. К тебе устремляясь с последним блистаньем, С последнею лаской утихнет мой глас. И сердце забудет свой сладостный трепет…Стихотворение Батюшкова как бы включается в диалог с текстом Жуковского именно с этого момента. Мотив скорой ранней смерти — его «завязка»:
Посмотрите! в двадцать лет Бледность щеки покрывает; С утром вянет жизни цвет: Парка дни мои считает И отсрочки не дает.Дальнейшее развертывание темы и у Жуковского, и у Батюшкова идет во многом параллельно — при том, что трудно отделаться от впечатления травестийной трансформации мотивов одного текста в другом:
Спокойся, друг милый, и в самой разлуке Я не стану, друг мой милый, Я буду хранитель невидимый твой. Как мертвец тебя пугать Невидимый взору, но видимый сердцу: В час полуночных явлений В часы испытанья и мрачной тоски Я не стану в виде тени Я в образе тихой, небесной надежды, То внезапу, то тишком, Беседуя скрытно с твоею душой, С воплем в твой являться дом. В прискорбную буду вливать вливать утешенье… Нет, по смерти невидимкой (Ж, I, 55–56). Буду вкруг тебя летать; На груди твоей под дымкой Тайны прелести лобзать… (Б. I, 176–177)Ситуативная, лексическая и интонационная близость описаний подчеркивает разницу трактовок. У Жуковского «невидимый спутник» является вестником небесной надежды; у Батюшкова — вовсе не связанным с тайнами инобытия шаловливым «призраком» былого возлюбленного. Соответственно и сами «знамения» их незримого присутствия оказываются подчеркнуто разными:
Когда ты — пленившись потока журчаньем, Если лилия листами Иль блеском последним угасшего дня… Ко груди твоей прильнет. Иль сладостным пеньем вдали соловья, Если яркими лучами Иль веющим с луга душистым зефиром, В камельке огонь блеснет, Несущим свирели далекия звук, Если пламень потаенный Иль стройным бряцаньем полуночной арфы, По ланитам пробежал, Нежнейшую томность в душе ощутишь, Если пояс потаенный Исполнишься тихим, унылым мечтаньем Развязался и упал, — И, в мир сокровенный душою стремясь, Улыбнися, друг беспечный, Присутствие Бога, бессмертья награду, Это я!.. И с милым свиданье в безвестной стране (Б, I, 177). Яснее постигнешь, с живейшею верой, С живейшей надеждой от сердца вздохнешь… Знай, Нина, что друга ты голос внимаешь… (Ж, I, 56).Вместе с тем соотнесенность текста Батюшкова со стихотворением Жуковского подчеркнута не только близостью риторического развертывания темы (выражающейся, в частности, в игре на синтаксических повторах), но и прямыми мотивно-фразеологическими перекличками. У Жуковского посмертный «голос друга» воплощается в «веющем с луга душистом эфире» — у Батюшкова герой-невидимка будет «развевать» «легким уст прикосновеньем, как зефира дуновеньем, от каштановых волос тонкий запах свежих роз». У Жуковского «голос друга» звучит «стройным бряцаньем полуночной арфы» — у Батюшкова слышится «глас мой томный, арфы голосу подобный» [225] .
225
Эти переклички тем интереснее, что образы «зефира» и «арфы» присутствуют и в тексте Парни. Однако нетрудно заметить, что в «Le Revenant» соответствующие места даны в чуждом тексту Батюшкова перефрастически «маньеристском» стиле. Ср.: «Souvent du z'ephir le plus doux // Je prendrai l’halenie insensible; // Tous mes soupirs seront pour vous. // Ils feront vaciller la plume // Sur vos cheveux nou'es sans arts. // Et dispeiseron au hasard // La faible odeur qui les parfume» и «Ма voix amouieuse et touchante // Pourra murmurer des regrets: // Et vous croirez alois entendre // Cette harpe qui sous mes doigts // Sut vous redire quelquefois // Ce que mon coeur savait m’apprendre» (Parny E. OEuvres. Tome I. P. 25–26. 26–27). Батюшков как бы корректирует Парни Жуковским.