Новые парижские тайны
Шрифт:
Тридцать лет спустя я завтракал в том же отеле с Кайзерлингом, которого в то время уже преследовал Гитлер, и вспоминаю семейный альбом г-жи Кайзерлинг, где было много снимков ее деда Бисмарка в компании с Вильгельмом II; на некоторых они были одеты по-домашнему. Вы мне позволите сохранить этот документ у себя или предпочли бы, чтобы я послал его вам?
Горю желанием узнать, где вы и возвратилось ли ваше здоровье в норму. Это настолько важнее того, что я мог бы еще вам рассказать, что я прекращаю свою болтовню.
Вы, конечно, знаете, что в США ваши «Дневники» встречены с триумфом: их читают все, с кем можно считаться, даже все студенты. Не осталась в стороне и широкая публика: для открытия первого большого зала французского кино в Нью-Йорке
Я беспокоюсь за вас, дорогой учитель. Очень хочется «наладить с вами связь», какой бы короткой она ни была и как далеко бы вы ни находились. Я получаю из Франции лишь несколько газет; в них ничего не говорится ни о литературе, ни о писателях. Надеюсь, что обстоятельства не поставят между нами преграду, преодолеть которую будет труднее, чем Атлантический океан. Надеюсь, но не осмеливаюсь сильно в это поверить. Вот почему я снова настойчиво выражаю вам свою глубокую сыновнюю привязанность и признательность, которую всегда буду испытывать за ваше многолетнее сердечное внимание ко мне. Я обязан вам большой долей своей веры в себя. Постараюсь, чтобы она никогда не превратилась в чванство и самоуверенность.
Искренне преданный вам,
Сименон
Я решительно потерял контакт с внешним миром и, в частности, с литературой. Я живу в маленьком домике, в полном одиночестве, у подножия гор; вокруг пасутся быки да лошади. Лошади стали нашим обычным средством передвижения; в Европе мой десятилетний сын мог бы изображать из себя ковбоя. Здесь мне кажется нелепым, что могут существовать литературные кафе, комнаты редакторов, приемные издателей. Я бывал в них нечасто, это верно. Окажется ли для меня целительной эта дикость — нежелательная, но к которой я всегда был привычен? Будущее покажет. А пока она вполне приятна.
Ваш С.
Век романа [71] (перевод Э. Шрайбер)
Я взялся не за свое дело. Для романиста рассуждать о романе — затея столь же тщетная и опасная, как для художника — писать о живописи. Это задача критиков. Кроме того, этим занимаются, да с каким еще рвением, бесчисленные «литераторы», десятки тысяч литераторов, которых собрал воедино, проштемпелевал и снабдил гарантией ареопаг особняка Масса [72] . (Я всегда терпеть не мог, чтобы меня записывали в литераторы, будь то служащий мэрии, выписывающий мне удостоверение личности, или налоговый инспектор, уточняющий мою профессию на момент податной декларации.)
71
Опубликовано в специальном номере журнала «Конфлюанс», опубликованного в 1943 г. в Лионе. Перевод сделан по: G. Simenon. OEuvres compl`etes, t. 17. На русском языке публикуется впервые.
72
Масса — в парижском особняке Масса помещается французское «Общество литераторов».
Что ни говори, полотна художника либо превосходят теории, которые он имел неосторожность высказать, либо уступают им. В обоих случаях он ничего не выигрывает.
Я не должен был браться за это дело — точно так же, как воздушный акробат или атлет, держащий на себе целую пирамиду гимнастов, вовсе не должны посреди номера излагать публике свои собственные взгляды на цирк.
Я не должен был браться за это еще и потому, что неплохо себя изучил: я совершенно беспомощен в области идей и абстрактных понятий, выгляжу одновременно простаком и грубияном; кроме того, вот уже более двух десятков лет я заставляю себя писать осязаемыми, материальными словами, которые меньше всего годятся для подобной статьи.
Не мое это дело — и все-таки, раз уж мне предложили, я уступил ребяческому желанию объяснить, что я думаю о романе, хотя заранее знаю, что ничего объяснить не смогу.
Идеальный романист для меня — это бог-отец, а романисты вообще — это уроды, которые часы, дни, месяцы напролет мучаются, пыхтят, гримасничают, надуваются, потеют, вгоняют себя в транс и рискуют лопнуть, пытаясь создать некий мир и преподнести его вам.
Итак, я полагаю, что мы вот-вот вступим или уже вступили в эпоху романа, чистого романа.
Не знаю, что я имею в виду под выражением «чистый роман». Я это чувствую, но дать определение неспособен.
Мне возразят, что задолго до нас были «Тристан и Изольда» [73] и «Манон Леско» [74] , «Принцесса Клевская» [75] и Марсель Пруст, Бальзак и «Госпожа Бовари», Стендаль, Диккенс и Достоевский.
Тем не менее я думаю, что Век Романа только начинается или, вернее, что роман в ближайшем будущем — через десять или через пятьдесят лет — окончательно приобретет присущую ему классическую форму, которую сохранит, скажем, на несколько десятилетий.
73
«Тристан и Изольда» — французский рыцарский роман о трагической любви рыцаря Тристана и жены короля Марка Изольды, о конфликте между чувством и долгом. Известен с XIII века.
74
«Манон Леско» — роман французского писателя Антуана-Франсуа Прево (1697–1763), с большой психологической глубиной изображающий трагедию любви в обществе, построенном на социальной несправедливости.
75
«Прингрсси Клевская» — роман французской писательницы Мари Мадлен де Лафайет (1634–1693), одно из лучших произведений французской классической литературы, отличающееся большим психологизмом.
Для этого прежде всего нужно, чтобы роман был необходим, чтобы в нем ощущалась потребность.
В прошлые времена про каждого уважающего себя подростка говорили, что у него в ящике стола припрятана трагедия. Это был Век Трагедии.
Потом наступила эпоха, когда считалось необходимым порадовать читателя — или, как говорили, разрешиться от бремени — пятиактной драмой в стихах. То был триумф романтической драмы.
Затем пришла Эра Поэзии.
Пожалуй, я не слишком ошибусь, предположив, что, если бы все эти подростки былых времен родились в наше время, они бы лихорадочно писали или мечтали писать романы.
Вот одна из причин, заставляющих меня так думать; наверняка она покажется вам весьма правдоподобной.
Причина эта, одна из многих, которые слишком расплывчаты, чтобы их сформулировать, принадлежит скорее к области книготорговли и статистики, чем к сфере искусства; заключается она в том, что к добру это или не к добру, полезно или вредно, но население всех материков перемешалось, и все люди питаются плодами всех стран мира, не делая исключения и для печатной продукции.
Современный француз читает не меньше иностранных книг, чем французских. Вчера еще к переводам относились с недоверием, а сегодня это недоверие не просто исчезло, но сменилось явным предпочтением.