Нутро любого человека
Шрифт:
Уильям Бойд
НУТРО ЛЮБОГО ЧЕЛОВЕКА
Интимные дневники Логана Маунтстюарта
Посвящается Сюзан
„И никогда не думай, что проник умом в нутро любого человека“
Вступление к моим дневникам
„ Yo, Logan, — написал я, — Yo, Logan Mounstuart, vivo en la Villa Flores, Avenida le Brasil, Montevideo, Uruguay, America del Sur,El Mundo, El Sistema Solar, El Universo“ [1] . Вот первые выведенные мной слова, — или, если быть более точным, самая ранняя из моих сохранившихся записей, начало писательской карьеры, — фраза, начертанная на форзаце индигового карманного дневничка 1912 года (дневничок все еще со мной, прочие его страницы пусты). Мне было шесть лет. Я и сейчас [2] дивлюсь, вспоминая, что первые записанные мной слова принадлежали к не родному для меня языку. Беглый испанский, мною утраченный, составляет, вероятно, предмет величайшего из сожалений, которые я питаю в связи с моим в остальном совершенно счастливым детством. Вполне употребимый,
1
„Я Логан… Я Логан Маунтстюарт, живущий на вилле Флорес, Авенида-де-Бразил, Монтевидео, Уругвай, Южная Америка, Земля, Солнечная система, Вселенная“ ( исп.) — Прим. пер.
2
Это вступление, по-видимому, было написано в 1987 году (см. с. 257).
Моя родина, Уругвай, продержалась в голове у меня так же недолго, как простонародный испанский, на котором я некогда бессознательно изъяснялся. Я сохранил образ широкой бурой реки, на дальнем берегу которой плотно, будто цветки брокколи, теснятся деревья. По реке плывет узкая лодка с единственным сидящим на корме человеком. Маленький подвесной мотор прочерчивает на мутной поверхности реки быстро тающий кремовый след — лодка идет по течению, создаваемое ею волнение заставляет прибрежные тростники кивать и покачиваться, и вновь замирать, когда она проходит. Сижу ли я в лодке или слежу за ней с берега? Относится ли эта картина к излуке Рио-Негро, на которой я в детстве рыбачил? Или это видение одиноко путешествующей по времени души, обрывок такой же преходящий, как след, оставляемый лодкой в текущей воде? Я не могу, увы, утверждать, что таково мое первое надежное, датируемое воспоминание. Этот титул по праву принадлежит короткому и крепенькому обрезанному пенису моего учителя Родерика Пула, на который я с тайным любопытством поглядывал, когда Родерик выходил голышом из атлантического прибоя в Пунта-дель-Эсте, куда мы отправились вдвоем на пикник в один из июньских дней 1914 года. Мне было восемь лет, и Родерик Пул приехал в Монтевидео из Англии, чтобы подготовить меня к поступлению в Сент-Альфред, мою английскую подготовительную школу. Всегда плавай голышом, Логан, если есть такая возможность, — вот совет, который он дал мне в тот день, и которому я с тех самых пор стараюсь следовать. Так или иначе, Родерик был обрезан, а я нет — это объясняет, я полагаю, пристальное внимание, с каким я его разглядывал, но не то, что именно этот день, а не какой-то иной, застрял у меня в памяти. До этого точного момента отдаленные части моих ранних годов оставляли в ней лишь кружение картин, никак не закрепленных во времени и пространстве. Мне хотелось бы предложить нечто более эффектное, более поэтичное, в большей мере связанное, тематически, с последующей моей жизнью, но не могу, — а нужно быть честным, в особенности здесь.
Первые страницы моего пожизненного, хоть и несколько раз прерывавшегося дневника, который я веду с в пятнадцати лет, утрачены. Потеря невелика, — почти все интимные дневники начинаются с откровенных признаний, стало быть, и мой должен был содержать привычное постановление оставаться полностью и неуклонно правдивым. Наверное, я приносил там клятву в абсолютной искренности и объявлял, что не стану стыдиться никаких откровений, к коим искренность эта меня подтолкнет. Почему мы, люди, ведущие дневники, так настаиваем на этом? Страшимся ли мы отступничества, всегда грозящего нам, — потребности что-то подправить и скрыть? Существуют ли в наших жизнях подробности — то что мы делаем, чувствуем, думаем, — в которых мы не смеем признаться даже себе — даже в абсолютной интимности наших интимных записей? Как бы там ни было, я уверен, что принес обет говорить правду, одну только правду и т. д. и т. п., и думаю, последующие страницы подтвердят таковые мои старания. Временами я вел себя хорошо, временами — отнюдь не хорошо, но я противился любым искушениям показать себя в более выгодном свете. Здесь нет вымарок, позволяющих скрыть ошибочные суждения („Японцы никогда не осмелятся напасть на США, если те их не спровоцируют“); нет добавлений, цель которых — продемонстрировать не имевшую места дальновидность („Не нравится мне физиономия этого герра Гитлера“); и нет тайком сделанных вставок, свидетельствующих о здравомысленной прозорливости („Ах, если бы существовал безопасный способ обуздать энергию атома“), — ибо дневник ведется вовсе не для того. Мы ведем дневники, чтобы ухватить и удержать ту совокупность наших „я“, которые и образуют нас, отдельных человеческих существ. Представьте себе наше продвижение во времени в виде одной из тех бойких картинок, что иллюстрируют Происхождение Человека. Вы видели их: диаграммы, которые начинаются с волосатой обезьяны, скребущей кулачищами землю, и, пройдя череду медленно распрямляющихся, утрачивающих волосистость гоминидов, достигают чисто выбритого нудиста белой расы, сжимающего рукоять каменного топора или копья. Все промежуточные стадии приобретают облик неуклонного продвижения к этому мускулистому идеалу. Но наши, человеческие, жизни не таковы, и правдивый дневник показывает нам реальность более хаотичную и запутанную. Этапы развития в ней присутствуют, однако они перемешаны, рассогласованы и повторяются случайным образом. Различные „я“ борются на этих страницах за место повиднее: узколобый неандерталец отпихивает плечом размахивающего топором Homo sapiens; неврастеничный интеллектуал ставит подножку обвешанному побрякушками туземцу. Тут нет никакого смысла; логичного, легко воспринимаемого продвижения не происходит никогда. Автор правдивого journal intime [3] сознает это обстоятельство и не пытается установить какой-либо порядок или иерархию, не пытается судить или анализировать: я и есть все эти люди — все эти люди суть я.
3
Интимный дневник ( франц.) — Прим. пер.
Каждая жизнь и ординарна, и исключительна одновременно и лишь соотношение двух этих категорий придает ей обличие интересное либо скучное. Я родился 27 февраля 1906 года в стоящем на берегу залива приморском городе Монтевидео — в Уругвае, маленькой стране, вклинившейся между мясистой Аргентиной и пережаренной Бразилией. „Южноамериканская Швейцария“, так ее иногда называют, и в отношении сухопутном это сравнение вполне оправдано, ибо, несмотря на длинную береговую линию страны — эта республика окружена водою с трех сторон: Атлантикой, огромным устьем реки Плата и широкой рекой Уругвай — сами уругвайцы к мореплаванию подчеркнуто равнодушны, обстоятельство, которое всегда согревало мне душу, разделенную, так сказать, между британским морским волком и приверженным суше уругвайцем. В силу моего генетического наследия, решительно разделенной оказалась и моя натура: я люблю море, но таким, каким оно видится с берега, — под моими ногами неизменно должна присутствовать суша.
Отца моего звали Франсис Маунтстюарт (род. 1871). Мать — Мерседес де Солис. Она, по ее уверениям, происходила от первого европейца, Хуана Диаса де Солис, ступившего в начале шестнадцатого столетия на уругвайскую землю. Поступок малоудачный, поскольку и сам Хуан, и большая часть сопровождавших его землепроходцев были вскоре убиты индейцами чарруас. Впрочем, не важно: спорящую со здравым смыслом похвальбу мамы проверить все равно невозможно.
Родители познакомились, когда мать, хорошо говорившая по-английски, стала секретаршей отца. Отец был генеральным директором уругвайского мясокомбината компании „Фоули и Кардогин, Свежее Мясо“. Самый известный ее продукт это „Наилучшая солонина Фоули“. („Наилучшая Фоули“: кто из нас, британцев, хоть раз в жизни да не попробовал ее?), однако основу бизнеса компании составлял экспорт замороженных мясных туш в Европу: ее огромный frigor'ifico— бойня, соединенная с большими холодильниками, — располагался на побережье в нескольких милях к западу от Монтевидео. Frigor'ifico„Фоули“ был в начале двадцатого века не самым большим в Уругвае (эта честь принадлежала компании „Лемко“ из Фрай-Бентос), но очень прибыльным — благодаря стараниям и упорству Франсиса Маунтстюарта. Отцу было тридцать четыре года, когда он в 1904-м обвенчался с моей матерью (бывшей на десять лет моложе его) в прелестном кафедральном соборе Монтевидео. Два года спустя, на свет появился я, их единственный ребенок, получивший в честь двух моих дедов (ни один из которых до рождения внука не дожил) имя Логан Гонзаго.
Я помешиваю в голове варево воспоминаний, надеясь, что на поверхность всплывут какие-то куски Уругвая. Мне удается различить frigor'ifico— огромную белую фабрику с ее каменным пирсом и высокими дымоходами. Удается услышать мычание тысячного стада скота, ожидающего, когда его забьют, разделают, обмоют и заморозят. Однако frigor'ificoи окружавшая ее холодная аура поставленной на поток смерти [4] не нравились мне, — они меня пугали, — я предпочитал наш дом с примыкавшим к нему густо заросшим деревьями участком земли — большую виллу на элегантно-шикарной Авенида-де-Бразил в новом квартале Монтевидео. Я помню лимонное дерево в нашем парке и дольки лимонного света на каменной террасе. Был там еще вделанный в кирпичную стену свинцовый фонтан с водой, бьющей изо рта херувимчика. Херувимчика, точь-в-точь походившего, вспоминаю я, на дочь Джейкоба Позера, управляющего estancia [5] „Фоули“ — 30 000 акров на восточном берегу реки Уругвай, покрытые лиловатыми цветами равнины, по которым блуждали стада скота. Как звали эту девочку? Назовем ее Эсмеральдой. Маленькая Эсмеральда Позер — ты могла быть моей первой любовью.
4
Ежегодно на frigor'ificoФоули забивалось 80 000 голов крупного скота и несчетное количество овец.
5
Животноводческое хозяйство ( исп.) — Прим. пер.
В доме мы говорили по-английски, а с шести лет я посещал руководимую монахинями-моноглотами церковную школу на Плайа-Триента-и-Трес. Ко времени, когда у нас в 1913-м появился Родерик Пул (только что вышедший из Оксфорда бакалавр искусств, диплом без отличия) — появился, чтобы взять мое неряшливое образование за шиворот и обратить меня в нечто пригодное для школы Сент-Альфред, Уорик, Уорикшир, Англия, — я читал по-английски, но едва мог писать. Каких-либо реальных представлений об Англии у меня не имелось, весь мой мир состоял из Монтевидео и Уругвая. Линкольны, шропширы, гемпширы, ромни-марши и саунт-дауны — породы овец, которых рутинно умерщвляли на отцовском frigor'ifico, вот и все, что значила для меня моя страна. Еще одно воспоминание. После уроков мы с Родериком отправлялись на морское купание в Почитос (где Родерику приходилось облачаться в купальный костюм), до этого курортного места ходили трамваи номер 15 и 22. Главное наше удовольствие состояло в том, чтобы заказать шербет, который нам подавали в садах „Гранд-Отеля“ — в садах, полных цветов: левкои, сирень, апельсиновое дерево, мирты и мимоза, — а после, в нежных сумерках, вернуться на дребезжащем трамвае домой, и обнаружить маму, ругающуюся на кухне с кухаркой, и отца, курящего на террасе ежедневную сигару.
Семья Маунтстюарт происходила из Бирмингема, там родился и вырос мой отец, там же располагалась и главная контора компании „Фоули и Кардогин, Свежее Мясо“. В 1914-м компания решила сосредоточить основные усилия на своих мясоперерабатывающих заводах в Австралии, Новой Зеландии и Родезии, и все ее дело в Уругвае было продано аргентинской фирме „ Compan'ia Sansinena de Carnes Congeladas“. Отец получил более высокий пост — директора-распорядителя — и был отозван в Бирмингем. В обществе 12 000 замороженных туш „поллен-ангус“ мы отплыли пароходом „Зенобия“ на Ливерпуль. Через неделю после того, как мы сошли на берег, началась Первая мировая война.
Плакал ли я, глядя, когда мы покидали желтые воды Рио-Плата, назад, на мой прекрасный город под небольшой, конической, увенчанной фортом горой? Скорее всего, нет: я делил каюту с Родериком Пулом, и тот обучал меня игре в кункен.
Новым моим домом стал Бирмингем. Я сменил эвкалиптовые рощи Колона, травянистое море „кампо“ и бесконечные желтые воды Рио-Плата на красивый викторианский красного кирпича особняк в Эджбастоне. Мать страшно радовалась тому, что попала в Европу, и упивалась новой для нее ролью супруги директора-распорядителя. Меня отправили пансионером в Сент-Альфред (где я вскоре получил прозвище „Даго“ — мальчик я был смуглый, черноглазый), а в возрасте тринадцати лет я перебрался в Аббихерст-Колледж (обычно называемый „Абби“) — превосходную, хоть и не вполне первоклассную закрытую мужскую школу, — чтобы завершить в ней среднее образование. Здесь в 1923 году, когда мне было семнадцать лет, и начинается моей первый дневник — и история моей жизни.
Школьный дневник
1923
Мы — пятеро католиков — возвращались с мессы: шли от остановки автобуса к школе, и тут Барроусмит и четверо, не то пятеро его неандертальцев принялись скандировать: „Папские псы“ и „Фенианские предатели“. Два шкета из младших классов расплакались, пришлось мне подойти к Барроусмиту и спросить: „А скажи-ка, Барроусмит, к какой церкви принадлежишь ты?“. „К англиканской, конечно, тупица“, — ответил он. „Ну так, считай, тебе здорово повезло, — сказал я, — хоть какая-то церковь согласилась принять человека, физически столь отталкивающего“. Все рассмеялись, даже обезьянья команда Барроусмита, а я сбил моих овечек в стадо, и мы достигли школьных пастбищ без дальнейших приключений.