О чем ты плачешь, ель?
Шрифт:
Дядя Петр снял шапку, и от его редковолосой головы валом плеснулся пар. Руки и ноги дрожали. На глаза наплывали желтые круги. И солнце, вздремнувшее перед закатом на вершинах леса, за рекой двоилось, сердце, вроде бы разбухшее от натуги, опадало вниз, уходило из горла, высвобождая дыхание. Начала остывать мокрая спина.
У ног охотника, с закрытыми глазами, с разом обозначившимися ребрами, уронив костистую голову на поврежденные лапы, лежал Ураган. Хриплое дыхание вырывалось из его ноздрей.
— Ну что, Урагаюшко, — сказал дядя Петр. — Ушел кот-то, умотал, варнак?
И столько глубокой горечи почудилось в голосе охотника, что Ураган, преодолевая слабость,
Возле порванных ноздрей Урагана шерсть была седая и редкая. Обозначилось множество беловатых шрамов — это следы укусов куницы, барсуков, рысей и собак.
Ураган в молодости был лютым драчуном. Если он хотел, всегда первым становился на собачьей свадьбе. Шавки и разные дворняги тонко и горестно завывали, топая на расстоянии от Урагана. Оборони Бог подвернуться. Сцапает кобелина зубами и кинет в канаву либо в огород. Почему-то яростно ненавидел Ураган овчарок. Может быть, в нем говорила злость вечного работяги, трудно добывающего свой собачий хлеб?
Относился он к овчаркам примерно так же, как в прежние времена мужики относились к дворянам. На его совести было несколько загубленных овчарочьих душ.
— Вот так, Урагаюшко, — со вздохом закончил разговор с собакой дядя Петр, — остарели мы, видно, с тобой, уходились.
Они брели в избушку. Дядя Петр впереди, Ураган сзади. Кобель сник, опустил голову и часто присаживался выкусывать из лап напитанные кровью ледышки.
Через порог избушки он перемахнуть не мог. Перелез, будто пьяный мужик. Чувствуя, как стиснуло сердце, дядя Петр закричал:
— Какова лешева ползешь? Околевать — так околевай!
После этого дядя Петр зло рвал пилою сухостоину, колол чурки так, будто сокрушал зверя лютого. Наготовил дров столько, что хватило бы в русскую печь на неделю. Работа немного успокоила.
…В охотничьей суме, пропитанной жиром и всевозможными запахами, хранилась четвертинка водки. Дядя Петр каждую осень брал с собой четвертинку водки и распитием ее отмечал первую добычу.
Этот сезон начался с неудачи. Ну так что же? Обратно нести четвертинку? Сердито высморкавшись за печку, дядя Петр подержал в руках, как пташку, стеклянную посудину и решительно хлопнул ее по уютному донышку. Пробка шлепнулась в стенку, брызги водки шипнули на печке, и охотник мрачно крякнул. Под парами беспокойно завозился Ураган.
Суетливо ходит по окошку ветка ели, и когда в печи вспыхивают дрова, она кажется белой, а капли, текущие по стеклу, черными. Но стоит притухнуть печи, сразу светлеют капли, которыми плачет за окном черная ель.
О чем ты плачешь, ель? О чем ты плачешь?
Дядя Петр ведет молчаливый разговор с елью.
«Ты осталась живая, елка. На тебе даже шуба замохнатилась, шишки появились. Плодиться начнешь. Глядишь, год-другой — и появятся этакие ребятенки-ельчонки вокруг тебя. Жизнь твоя будет нескончаема. Когда состаришься, опадет с ветвей хвоя и корни твои один по одному станут отпускаться от земли, однажды качнет тебя ветром, может быть слабым, и ты, видевшая на своем веку бури и ураганы, упадешь, обламывая со звоном голые сучки. Может быть, дети твои — мохнатые ребятенки — подставят свои гибкие плечи и смягчат твой удар о грудь земную?»
О чем только не переговоришь в осеннюю длиннуюпредлинную ночь!..
О чем только не передумаешь?!
Вечор ходили грудастые, непричесанные тучи. Они оседали все ниже и ниже, пока не коснулись лесистых гор мелкой, быстро тающей крупой. Потом плюхнулись на землю густым и липким снегом, а после этого высеяли мелкий белый бус — не то туман, не то дождь.
Притих, ужался лес, знобко передернул
А к утру ударит заморозок, и тогда защелкают обледенелые ветки, хрустко начнут обламываться под ветром отягченные затвердевшим снегом лапы пихтача и ельника, станет лопаться тугая кора на липах и понурится, обвиснет унылый березник.
Только елке подле избушки будет хорошо, безопасно. «Елка ты, елка! — глубоко вздыхает охотник. — Помнишь, как пришел я сюда ранней весной? Не пришел, а, прямо говоря, приполз и сыскал вот это уединённое, от глаз скрытое местечко для избушки. Раньше ставили избушки на охотничьем перепутье. Оставляли в них истоплю дров, узелок с солью, серники и сухаришки. Обязательно на перепутье, чтобы человек отдохнул, спасся от непогоды и голода. А теперь нельзя.
Иные люди (да и не люди они вовсе!) почему-то рассыпают соль, сжигают дрова, выбрасывают сухари и оправляются в избушке перед уходом, как животные. Мало того, они балуются огнем и сжигают пристанище охотников. Глянь по Уралу. Сожжены и порублены избушки на Вильве, на Яйве. на Усьве, на Койве, на Чусовой — на всех таежных реках. Остались только те избушки, что от глаз скрыты. Почто так?»
В двух верстах от этой избушки давным-давно был поселок. Здесь когда-то плавили руду каторжане, копали они ее вокруг поселка, названного нерусским словом — Куртым. От поселка осталась лишь кирпичная печь. На ней вырос ивняк и пихтач. И кладбище на бугорке осталось.
Дядя Петр любил заходить на это одичалое, умирающее кладбище. Как и всякое другое человеческое жилье, оно требовало догляда. Лишь три креста и две оградки из тонких, подолбленных дятлами жердочек остались там.
Позавчера дядя Петр завернул на Куртымское кладбище. Кто-то был до него здесь дней за пять, выворотил оставшиеся кресты, сломал оградки и развел костер на могилах.
С недоумением и болью огляделся охотник по сторонам, как бы отыскивая того, кто обобрал и без того бедные могилы, и вдруг увидел что-то блестящее в траве. Думал, шляпка гриба, наклонился, а это двадцать копеек. Поднял дядя Петр монетку, сжал ее в кулаке и круто выругался, хотя никогда, даже пьяный, в лесу не матерился, а на кладбище тем более.
— Хозяева! В душу вас!..
Вокруг него подчистую обрубленные горы, и, может быть, потому, что стоял он над прахом каторжан, напоминали они стриженые арестантские головы. Как-то еще в детстве дядя Петр видел людей, этапом идущих за Урал. У них были головы в шрамах, рубцах, шишках и струпьях. Сняли красу с гор, забрили им лбы, и обозначились овраги, болотца, ржавые ручьи и тракторные волоки вкось и вкривь, будто был никем не управляем трактор, и колесил он по земле как хотел и куда хотел.
«Что же это за человек такой появился, который может развести огонь на кладбище из крестов и оградок, срубить лес и бросить его, уронить и не поднять двадцать копеек? Где он взрос? Чей он хлеб ел?»
На печи зашипело. Просочился дождь с потолка. Течет по горячей трубе. Парит. Духота в избушке.
Дядя Петр ложится на пол, смотрит в окошечко, где еще вздрагивает, слезится ветка ели.
Люди построили мосты, железные дороги, пароходы, стрельнули в небо мудрой штуковиной с собакой. Они лечатся у докторов и оберегают детей от микробов. Да, да, его родная дочь, прежде чем кормить сынишку, кладет ложку на горячую плиту и накаляет ее, говорит — дезинфекция. Микроба-бактерия представлялась дяде Петру вроде таракана, только посрамнее на вид. Он несколько раз тайком глядел на ложку внука и никаких бактериев не обнаружил, однако относился ко всем этим причудам уважительно.