О чем я молчала. Мемуары блудной дочери
Шрифт:
Я навсегда запомню день, когда она впервые отвела меня в сторону. Ненависти к ней у меня не было – я была для этого слишком мала. Она никогда меня не била, но я все равно чувствовала себя покалеченной. Помню, мне очень хотелось плакать. Я не умела защищаться и смутно чувствовала, что в чем-то виновата. Я также понимала, что, если признаюсь в том, что она хочет услышать, или начну обвинять отца, сказав, например, что тот заставил меня ходить к Симе-ханум, со мной ничего не случится. Но я не стала обвинять его. Позже я просто перестала ее слушать. Это вошло в привычку. Я притворялась, что слушаю, кивала, но не слышала ни слова. Ее голос лился, а я вытесняла его и в уме начинала разговаривать с воображаемой подругой, которой рассказывала сказки, услышанные от отца, прочитанные в книгах или те, что сама придумала. В моем воображении нашлось место, где я могла быть царицей собственного обширного
Мне примерно пять. Ранний вечер. Отец только что вернулся с работы. Они с матерью ссорятся в гостиной за закрытой дверью; я затаилась в коридоре, я знаю, что они спорят из-за меня. Днем мы с матерью сами поссорились. Во мне поселился демон, который, по словам взрослых, иногда искушает детей; он нашептывал мне оставаться на качелях и не идти домой обедать, когда мать меня позвала. Я знала, что поступаю неправильно, знала, что придется поплатиться, но ничего не могла с собой поделать.
Я до сих пор чувствую вкус этих нескольких минут неповиновения; я откинула голову, раскачиваясь на качелях, легкий ветерок дул в лицо, а я качалась вперед-назад, вперед-назад. Когда же наконец зашла в дом, помыла руки и села за стол, мать кипела от ярости. Она не пустила в дом моего приятеля, соседского сына, хотя раньше разрешала ему обедать с нами. Я униженно села за стол и отказалась есть. Чем больше она наседала, тем сильнее я сопротивлялась. Я возилась с ложкой и вилкой. Лепила фигурки из хлебного мякиша. Когда я встала и направилась к выходу, мать велела мне вернуться и идти в комнату. «Будешь ждать возвращения отца, – сказала она, – и тогда решим эту проблему раз и навсегда, раз ваше величество не желает меня слушать. Кто я такая, чтобы говорить тебе, что можно делать, а что нельзя?»
Я просидела в комнате весь день. Чтобы подбодрить себя, придумывала истории: жила-была девочка, которая была очень несчастна… А что потом? Жила-была… Вскоре я сдалась и стала плакать, долго плакала, а потом достала книжки с картинками.
Когда отец выходит из гостиной, его лицо чернее тучи. Но я чувствую, как всегда в таких случаях, что сердцем он со мной, что он хмурится, чтобы ее задобрить. Почему не слушалась маму, спрашивает он? Я не отвечаю. Надо извиниться, говорит он. Я по-прежнему молчу. Делай, как я говорю, иначе тебя запрут в погребе. Мать не выходит, но дверь приоткрыта, и я знаю: она слушает. Я молчу. Он ведет меня к лестнице. Мне не нужны бунтовщики в моем собственном доме, произносит он громко и немного неуверенно. После всего, что мама для тебя сделала… Зачем ты так себя ведешь, зачем? По пути в погреб его голос смягчается, в нем почти звучит мольба. Если извинишься, все будет по-другому, тихо говорит он. Давай же, Ази, будь умницей.
Он знает, как я боюсь погреба. Там сыро, промозгло, туда почти не проникает свет. Мы используем погреб для хранения, а зимой сушим там белье на веревке. В дальнем углу – угольный подвал, и мне кажется, что там таится какое-то существо, злонамеренное и угрожающее; оно как будто лежит в засаде и поджидает меня. Отец заставляет меня встать спиной к угольному подвалу. Я чувствую, что существо смотрит на меня, а сама я бессильна и не могу его увидеть. Сиди здесь, пока я за тобой не приду, говорит отец. Я замираю на одном месте и не понимаю, почему отец меня бросил; это непонимание навсегда отпечатывается в глубине моего существа, как отпечатаются и все последующие случаи его предательства.
Мои лучшие воспоминания о матери связаны с нашими прогулками по улицам Тегерана. Есть одна улица, которая будет всегда символизировать Тегеран, который я люблю, Тегеран, куда я хотела бы вернуться даже сейчас, сидя за столом в городе, что отнесся ко мне гораздо более великодушно и в то же время не содержит в себе столько воспоминаний. Вспоминая ту улицу, я с удивлением осознаю, что она носила фамилию моего мужа: улица Надери.
Почти все мое детство прошло на улице Надери и в примыкающих к ней переулках. Там была лавка с пирожками, лавка с орехами и специями, рыбный рынок, парфюмерный магазин «Джилла», где мать покупала духи L’air du Temps от «Нина Риччи», а мне хозяйка магазина всегда давала пробники (мы называли их echantillons: духи всегда были французскими). Кофейня с иностранным названием (внезапно я вспоминаю: она называлась «Айбета»), где мама покупала себе конфеты. Из всех запахов и ароматов той волшебной улицы в памяти сильнее всего запечатлелся запах шоколада. Мы произносили это слово на французский манер – шоколя, с ударением на последний слог. Рядом с клиникой, где мне делали прививки, находилась маленькая шоколадная фабрика, и после каждого похода к врачу мать баловала меня конфетами. Там я впервые попробовала белый шоколад и полюбила его не потому, что он был вкуснее, а потому, что он казался необычным.
Улица Надери переходила в улицу Истанбул, а от той влево ответвлялась улица Лалехзар – «проспект тюльпанов». Во времена правления Каджаров в конце девятнадцатого века на этом участке земли располагался огромный тюльпановый сад. Потом правительство проложило бульвар прямо через него, и здесь раскинулся один из самых оживленных районов Тегерана со множеством театров и кинотеатров. Теперь название совершенно не годилось для этой торговой улицы. На Лалехзар всегда пахло кожей. Мы с матерью заходили в магазины нижнего белья, тканей и кожгалантереи, где всегда было много народу. Мать обменивалась любезностями и сплетничала с продавщицами, а я ходила по залам и заглядывала в подсобки, желая увидеть тускло освещенные мастерские, где из полосок ткани и кожи шили бюстгальтеры, неглиже, туфли и сумки.
Раз в месяц мы ездили в игрушечный магазин на улице Надери, который назывался «Иран»: мать считала его лучшим магазином игрушек в Тегеране. Я отчетливо помню неоновую вывеску над дверью: большой веселый Санта-Клаус погоняет оленей. Нас это не удивляло, как не удивляли названия многих ресторанов и кинотеатров: «Ривьера», «Ниагара», «Рекс», «Метрополь», «Радио-сити», «Мулен Руж», «Чаттануга». Я привыкла к Санта-Клаусу, как привыкла к Ирану: мы называли его Баба Ноэль, «Дед Новый Год». Мы все это принимали как часть современного, модернизированного Ирана – и даже слово «модернизированный» было заимствованным, иностранным. Отец саркастично говорил об удивительной пластичности персидского языка, которую объяснял гибкостью нашего народа, которая, увы, приносила ему, народу, одни несчастья. Но были ли мы гибкими на самом деле и какую цену нам предстояло заплатить за эту гибкость?
На улице Надери и в ее окрестностях большинство магазинов принадлежали армянам, евреям или азербайджанцам. Армяне попали в Иран в результате вынужденного переселения в шестнадцатом веке, в период правления могущественного царя Аббаса Великого из династии Сефевидов. Некоторые армяне и евреи эмигрировали из России после революции или приехали из Польши и других стран Восточного блока после Второй мировой войны. Все покупали сладости и мороженое у армян, ткани и духи у евреев, но среди некоторых иранцев также считалось нормальным чураться меньшинств, считая их «нечистыми». Дети стучались в двери и напевали: «армянский пес, армянский пес, ты в аду дворы метешь». Евреев не просто считали грязными: те вообще пили кровь невинных детей. Зороастрийцев причисляли к огнепоклонникам и неверным, а бахаисты – отколовшаяся от ислама секта – были не просто еретиками, но сплошь британскими агентами и шпионами, которых можно и нужно было убивать. Впрочем, мать такие вещи совершенно не интересовали; несмотря на кучу других предрассудков, она жила по правилам своей вселенной, где людей судили в зависимости от того, насколько те соглашались с ее выдумками и фантазиями. Большинство меньшинств принимали свое место в этом многослойном обществе, хотя иногда напряжение прорывалось наружу, и кровавая природа скрытых разногласий в полной мере проявилась через несколько десятков лет, после Исламской революции, в 1979 году, когда исламисты атаковали, отправили в тюрьмы и убили множество армян, евреев и бахаистов, заставив рестораны вешать на окна табличку «религиозное меньшинство», если хозяином был не мусульманин. Но нельзя винить во всем Исламскую республику, ведь предубеждения существовали всегда, а революция лишь вынесла их на поверхность и усилила стократ.
Вечером в четверг – выходные у нас начинались в четверг – я ходила по тем же улицам с отцом. Обычно мы заходили в большую кулинарию рядом с кожгалантерейным магазином, брали сосиски, иногда ветчину и мортаделлу для особого пятничного завтрака. После гуляли в поисках подходящего фильма или спектакля. По вечерам улицы менялись, выглядели и звучали совсем иначе, чем днем. На улицах Надери, Истанбул и Лалехзар располагались рестораны, театры, кинотеатры и персидские кабаре, и у каждого была своя клиентура из разных социальных и культурных слоев. Чаще всего мы ходили в «Кафе Надери», его хозяином был армянин. В кабаре был красивый сад, летом там всегда играла музыка и устраивали танцы. Родители часто водили нас туда, даже когда мы были совсем маленькими. Правда, не помню, чтобы они танцевали, хотя мать все время напоминала, что раньше превосходно танцевала. А мы, дети, иногда выходили на сцену и присоединялись ко взрослым в ча-ча-ча или более медленном танго.