О чудесном (сборник)
Шрифт:
Мертвое болотце тусклого небытия чмокало в их телах, похожих на дым; оно по-трупному попискивало и, обреченно веселясь, оборачивалось в самое себя. Мира не было. Некоторые из них попадали, потом вставали, Николай провалился в канаву.
Но их «физическое» положение было само по себе, все они превратились в единый визг небытия, вовсю несущийся по их трупному существованию, небытие пищало, выло, улюлюкало, хохотало и неожиданно сморщивалось, застывая. Даже листья деревьев стали как могильные сущности. Мертвечонок притоптывал ножкой.
Между тем самоубийца уже кончил играть, но веселие продолжалось.
Наконец, незаметно для самого себя, старик отошел немного
Вдруг ему захотелось испражниться; как раз этой ночью он чересчур много напился крови; очевидно, часть состава высосанной крови иногда выделялась через трупный полукал.
Он присел у большой ели, под кустом, совсем как живой человек; затих.
Вдруг откуда ни возьмись появился самоубийца; остолбенев, он смотрел на испражняющегося мертвеца.
— Так ты жив! Подлец! — заорал он. — Ты гадишь, значит, ты жив!
Лицо его покраснело и подергивалось, точно его ударили по щеке или отняли самое святое.
— Ренегат! — закричал он и бросился к старику. — Шпион… Живая сволочь…
Мертвец не успел опомниться, как самоубийца налетел на него, старик дернулся и вдруг почувствовал, как острый огромный нож входит ему в грудь.
И тут он завопил на весь лес, еще сильнее и громче, чем тогда, когда бежал от сына, завопил по-живому, в утробном ужасе за свое мертвое существование, дернулся ногой, а по лицу уже стекали трупные слезы, и вдруг, сквозь неживые, остекленевшие глаза его, выпученные от страха, глянул призрак человеческого сознания… И наконец что-то оборвалось… И старик услышал внутри себя пение и увидел надвигающуюся необъятную полосу, растворяющую в себе весь мир… Его душа уходила в новую, неведомую сферу бытия…
На земле остался теперь уже навеки недвижный труп, но лицо его уже не было таким застывшим, как при мертвой жизни старика, оно было искажено судорогой человеческого страха и надежды…
Но кто может сказать, что будущее станет лучше настоящего? Ведь нити находятся вне рук человеческих.
Управдом перед смертью
Управдом Дмитрий Иваныч Мухеев заведовал целым скопищем домов; большинство домишек были маленькие, покосившиеся не то от страха, не то от хохота; и народу в них жило видимо-невидимо, так что было впечатление, что домишки слегка дрожали, как толстые подгнившие дубки во время приближающейся грозы. Среди них угрюмыми серыми великанами возвышались два семиэтажных дома; грязь ливнем стекала с их крыш, заливая стены и окна водянистыми, слезливыми пятнами. Серость проникала через окна в комнаты-клетушки, погружая их в сошедшее с ровных небес скудное одиночество. Народ в этих местах жил шальной и бывалый, и, несмотря на одиночество, крик здесь стоял день и ночь; сами людишки носили тут печать особой, животной индивидуальности, были тяжелые, с расплывающимся мешком вместо лица, на котором сидели, правда, как ненужные наросты, два тупоблестящих выпученных глаза; были матерно-активные, деловые, как бегущие, сами не зная куда, лошади…
Вот в такой-то среде и прошла жизнь Дмитрия Ивановича, день за днем, в солнце, в криках и сжимающей сердце тишине.
По своему общему мировоззрению (а такое есть у всех людей) Митрий Иваныч был не то чтобы сознательный атеист, а скорее, как большинство, «ничевок», то есть он не имел понятия ни о самом себе, ни о том, что его ждет после смерти. Вопросительная пустота окружала его душу; пустота, о которой он не думал, но которую чувствовал; а для пустоты самым подходящим словом было «ничего».
Быстро пролетали годы, и он не заметил, как ему стукнуло пятьдесят лет; детей у него не было, а единственного близкого ему человека, жену Варвару, с малолетства прозывали «шкурой» — это за то, что она, была то непонятно нежна, то по-крысиному жестока, неизвестно почему. Нежна она была попеременно к мужу, к неестественно инфантильному, кружащемуся около помоев забитому мальчику, к прохладной чистой воде из колодца и к своим полным, белым грудям. Жестока же она ко всему остальному, что вне ее.
Митрий Иваныч провел свою жизнь энергично; энергично любил жену, энергично ее разлюбил, но самое большее, что он делал, — это работал. Работать как вол, даже как раб ему нравилось.
После каждого тяжелого рабочего дня, поздно вечером, он, распахнув крыльями руки, пританцовывал на одном месте.
Грязь сыпалась с него как перхоть.
В каждом аккуратно сбитом сарае, в каждом гвоздочке, в каждом залатанном домике была его рука, точнее его руководство. Но все это как-то терялось в общем гаме и переменах, и Митрий Иваныч часто думал: мое или не мое? Иной раз только что поправленная по его хозяйскому глазу крыша выглядела сурово и отчужденно, точно и не Митрий Иваныч ее поправлял.
Бывало, что и тоска нападала на него, особенно не любил он предчувствий, но предчувствий не по какому-либо поводу, а предчувствия вообще — холодного, смутного, сидящего где-то в голове, посреди мыслей; он даже дергал головой то влево, то вправо — чтобы вытряхнуться. Старушка Кузьминична — мать Варвары — называла такое предчувствие от Господа.
«Господь-то не оставляет тебя, Митрий», — милостиво говорила она зятю.
Пить Митрий Иванович не пил, на Руси — это большая редкость.
Объяснял он это так: «Серый я человек, чтобы пить. Водка ведь напиток ангельский. Ее люди чистые пьют, с детской душой. А я черненький — весь в гвоздях и в рамах перевыпачкался».
Это были самые глубокомысленные слова за всю его жизнь, вообще же он больше молчал или говорил деловые, целенаправленные слова.
Так и проходила его жизнь — свет за светом, тьма за тьмой.
Смерть подошла незаметно, когда ее не ждали, как надвигается иногда из-за спины тень огромного человека.
Сколько раз, еще в детстве, он видел, как на его глазах умирали люди от этой болезни — от рака. Но ему не приходило в голову, что это его коснется. Умирали по-разному: кто проводил свои последние дни во дворе, разинув гниющий, предсмертный рот на солнышко, точно глядя на него таким образом; кто, наоборот, — в смрадной, темной комнате, на постели, закрывшись с головой одеялом, дыша своей смертью и испарениями; кто умирал тоненько, визгливо и аккуратно, даже за день до гибели прополаскивая исчезающий рот; кто — громко, скандально, швыряя на пол посуду или кусая свою тень…
И Митрий Иваныч тоже прочувствовал смерть по-своему, по-мухеевски.
Когда он совсем захирел и не на шутку перепугался, то поплелся в поликлинику, в самую обыкновенную, в районную.
Поликлиника со своими длинными одноцветными коридорами скорее напоминала казарму, но казарму особую, трупную, где маршировали и кормились одни трупы, а командовали над ними жирные, сальные и страшно похотливые существа в белых халатах.
Наплевано было везде, где только можно, и от тесноты люди чуть не садились друг на друга. Были, правда, какие-то странные тупики, где ничего не было, ни врачебных кабинетов, ни туалета; иногда только там маячили призрачные, мечтательные фигуры, почесывались.