О чудесном (сборник)
Шрифт:
Предлагаем его записи.
Иные людишки, особенно которые не от мира сего, все время говорят мне: чево-то ты, Ваня Кирпичиков, так долго моесси в ванне. А я им, оскалясь, отвечаю: оттого что тело свое люблю. И верноить, ванна наша грязная, никудышная, клозет рядом, а тараканов и крыс как баб на пляже, так что, окромя моего тела, там ничего интересного нету. Правда, освещение палит, как все равно свет в операционной, но это для того, чтобы тело видней было. А в теле-то и весь смак… Я на собственное тело как кот на полусумасшедшее масло смотрю… Вроде вкусно, но чудно больно.
Но начну впервой, по порядку.
После работы, когда я, через каждый дён, заграбастав одежонку
Соседи, как куры глупые, уже сразу волноваться начинают.
— Наш-то уже в церкву свою безбожную побёг, — говорит обычно старушка Настасья Васильевна.
А я, Ваня Кирпичиков, уже из ванны, запершись, иной раз крикну: «Душу, душу трите, паразиты!» Потом уши пухом заткну, чтоб не смущали меня всякие собачьи вольности и крики. Разденусь — и брык в воду. Вода для меня, что слезы Божьи, ласкают, а все равно непонятные. Но каюсь, опустил, опустил… Теперича я этим мало занимаюсь, больно страшно… Но раньше бывало… Прежде чем воду напустить, я, бывалоча, ложусь в сухую ванну, без воды, голышом, и, раздвинув пасть, со смешком в единственном моем глазу любуюсь чудесам тела своего… Если и ржу, то громко, на всю хвартеру… Мне стучат, а я еще громче кричу, потому что в ухе-то я совсем обособленный…
А чудес на мне видимо-невидимо… Ежели взять, например, волосье, так что ж я, по Божьему пониманию, всего-навсего лес дремучий?! Ха-ха… Меня не обманешь…
Еще люблю язык свой в зеркалах разглядывать… Иго-го… Больно большой и страшный, как сырое мясо… А какое я, Иван, имею отношение к сырому мясу. Во мне душа во внутрях — а не сырое мясо. Часто, положив, помню, ногу на ногу, я в другое мясо свое, на бедре, долго-долго вглядываюсь.
— Ишь, мясцо, а ведь не скушаешь, — подмигиваю глазком своим.
Иногда лупу возьму и через нее в ногу всматриваюсь — извилин-то сколько, извилин, а еще профессора говорят, что они только в мозгу… Я те дам в мозгу… Я сам себе доктор. Было дело, правда, один раз я забыл, что я доктур, и совсем дошел.
Взял я тогда с собой в ванную вместо гитары ржавый столовый прибор и решил самого себя съесть. Я ведь иной раз бываю религиозный. Что ж — думаю — кур жрем, а до себя не дотрагиваемся. Не ладно это, Иван Пантелеич. Дело было к вечеру, тихо везде, спокойно, даже птички щебетать перестали. Им-то что, птичкам. Они себя не едят. Потому как нет у них разума.
Так вот, помню, разлегся я тогда в сухой ванне, нож о зубы свои как следоваить поточил… И нет чтобы тихо все сделать, по-интеллигентному, по-товарищески, общипать там мясцо на ляжке, приглядеться, обнюхать, облюбовать — нет, раз! как саданул что было сил в ляжку… Крови-то, крови потекло, хоть святых выноси… Я и облизнуться не успел. Изогнувшись по-обезьянему, я все-таки припал. И радость-то велика, Ваня, собственную кровь пить! По губам у меня все текло, неповоротливый я такой, словно простуженный. Кровь-то в мое горло так и хлещет, в животе, как в берлоге, тепло, а я думку думаю: боевой ты, Ваня Пантелеич, — думаю, — Бонапарте, и почти поэт… Я в ентой крови как бы сам из себя переливаюсь… Из ляжки в горло… Круговорот природы, игра, так сказать, веществ… Ване Пантелеичу бы по этим временам у руля Всяленной стоять, с звездами перемигиваться… И-их… Только помню, ослаб я тогда. Ванна в крови и в каком-то харканье… Встаю, еле подштанники надел — ив коридор, к народу! Вид у меня, правда, был дикой, окровавленный, тело голое, как в картине, и глаз блуждает… Но ничего, народ — добрый, подсоблять начал. А я кричу: «Я уже нажрамшись, спать теперь хочу… Ишь, ангелы…»
Вот какая была история. Рана потом зажила. Но этот случай стал, можно сказать, экстренный. Снова я себя так неаккуратно не ел. Иной раз только кулак в рот засунешь и сусешь для воспоминания. Но больше я теперь к телу своему отношусь умственно, с рассуждением… Пугает оно меня. Иной раз вот ляжу, ляжу в сухой ванне — час, другой, — все в тело свое пристально, как етот инквизитор, всматриваюсь… Мозга почти не работает, только удивление так шевелится, постепенно, часами: ух, — думаю, — тело какое белое, с закорючками, загадочное, ух и чудеса, чертова мать, и почему нога впрямь растет, а не вкось… Ишь… С одной стороны, вижу ево — тело — как предмет, как тумбочку какую чужую… с другой стороны, ево чувствую изнутри… Ишь… Так гул-то во мне нарастает и нарастает, я глаза на тело свое пялю, пялю, да вдруг как заору. Выскочу из ванной, дверь настежь и бегом по коридору. Это я от тела своего убежать хочу… Бегу стремглав… А сам думаю: ха-ха, тело-то свое ты, Кирпичиков, в ванне оставил… Ха-ха… Скорей, скорей… Беги от него… Надоело ведь… Ошалел от него, проклятого.
Соседи во время этих историй на крючки запираются. А я свет погашу и в шкаф плотный такой с дверцой забьюсь: от собственного тела прячусь. Как бы еще не кинулось, не придушило меня, ненормальное. Я из шкафа тогда, граждане, по два дня не выхожу. Даже молитвами меня оттуда не выманишь.
И то правда, было со мной одно происшествие, не пойму — то ли во сне, то ли наяву. За мной собственное тело, голое, с топором по улице гонялось. Я бегу — а оно за мной. «Караул, — кричу, — куда милиция смотрит!»
Так вот, бежим мы, бежим — я с криком, а тело молча, за мной, мимо старушек сиворылых и всяких оглоушивающих вывесок. Народ на нас — ноль внимания, только одно дитя рот разинуло. Я вижу — спасу нет; юрк в подворотню — и в помойный бак. Сознание у меня совсем неприятное сделалось. Жду. Вдруг стук о крышку помойную. Обмер я. Потомыч крышка приоткрывается, и вижу я — харю тела моего, на меня смотрящую… Ну я туда-сюда… Съеживаюсь… И вдруг — чмок! — поцеловал тело мое в губки. И знаете, разом сняло! Тела уже не было, тело стало при мне, спокойное, как у всех. Я из бака осторожненько так вылез, огляделся на Божий свет и покачал головой: «И какую же только хреновину Создатель на этом свете не выкинет… Ишь, проказник». И удавил маленького, тщедушного котенка… Ну а вообще-то я веселый… Не всегда, не всегда Ваня Пантелеич так кондов. Я ведь побаловаться люблю. Но только не в сухой ванне. Я уже говорил, что вода — как Божьи слезы. Когда я гнусность свою — телеса — окунаю в эдакое теплое пространство, то я совсем сам не свой делаюсь. Точно меня Душа расслюнявила. И весь я от мира — водицей этой — огороженный. Мыслишек никаких, но зато слух — на радость и на полоумие обращен. Оплескав слезками мира сего тело свое драгоценное, наглядевшись, нанежив клетку каженную, я ручищу протяну и с табуретки гитару — хвать!
И улыбка-то на мне тогда Божья, как все равно у князя Мышкина. Прям до ушей. Но громкая. Треть тела моего с головой — вне воды, в руках мускулистых — гитара… И как зальюсь, как зальюсь, бывалочи, песнею… «Не брани меня, родная, что я так его люблю» или «Не могу я тебе в день рождения…»
Так что гул по всей квартире стоит. Милицию вызывали, но я от всех диаволов водицей этой завсегда огороженный.
Но хватит, хватит об этом, братцы. Я ведь идти к концу хочу.
А недавно я на все плюнул.
Посоветавшись — смеха ради — со старым корытом, висящим у нас в ванне, я насчет тела своего точку поставил. Нет у меня тела — и все. А что же я тогда мыть буду?
И решил я тогда, Ваня Кирпичиков, мыть вместо себя вешалку. Куклу на нее драную, без личика, для видимости одел — и все.
Сам на тумбочке голый сижу, в темноте, иной раз песенку заунывную завою — но вешалку полоскать полощу, водицей горячей брызну. И словно я теперь становлюсь загробной. Нет у меня тела — и все. Вместо тела — вешалка, которая там, не у меня, а в ванной. А я сам по себе, холеный такой и высокоумный. Соседи ничего не понимают, а я все отдаляюсь и отдаляюсь.