О других и о себе
Шрифт:
Где-то в Румынии я впервые услыхал, как выговаривает Европа русское слово «товарищ». Это слово — одно из важнейших завоеваний революции, демократический коэффициент, властно оговаривающий и ограничивающий самодержавие титулов «генерал», «директор», «начальник». Однако здесь его произносят точь — в–точь как «господин» или даже как «ваше высокоблагородие». Не всегда эта неточность объясняется незнанием смысла слова.
На мадьяр знание их языка русским солдатом производило потрясающее впечатление. Обеспечивало успех по всем линиям.
В окрестностях
По грифам и экслибрисам можно установить, что сюда свозились целые книжные магазины (например русский магазин Перского в Вене), целые районные библиотеки. Хорошо представлена вся досоветская, антисоветская, советская и секретно — советская литература (в том числе бюллетени партийных съездов). Впрочем, мне никогда не встречались шпионы, о которых можно было бы сказать, что они читатели этой библиотеки.
Летом 1941 года на смоленский участок фронта были направлены десятки людей с одной и той же легендой: «Мы из Сумской области». Сумских стали расстреливать без долгих разговоров.
Тогда же в июле, перед переходом свежей 252–й дивизии через Западную Двину, над ее колоннами покружился самолет, сбросил множество листовок, где авторы, призывая «русских спасать Россию», все же писали последнюю через одно «с»
Попы
С католической церковью у нас установились странные отношения.
Сначала мы были взаимно напуганы друг другом.
Мы знали религиозность мадьяр и австрийцев, авторитет их попов. Приходилось учитывать, что отпускник нарушает, правда, заповедь насчет жены ближнего, но аккуратно сознается в этом на исповеди. Запретить проповедь было невозможно, контроль ее был бы не эффективен. Нужно было считаться с существованием авторитетного и бесконтрольного (единственного бесконтрольного) жанра пропаганды. На основании всего этого мы взирали на пасторов с некоторой опаской.
Что же касается пасторов, то, клевеща еженедельно о наших атеистических зверствах, они отчасти уверовали в них сами, а более боялись ответственности за клевету.
Просто игнорировать друг друга было невозможно. По мудрому приказанию Вселукавейшего римского престола, попы повсеместно уклонялись от принудительной эвакуации и остались с паствой.
Итак, разделавшись с государственной частью своей деятельности в Надьканиже, я вызвал к себе в комендатуру католического викария с замом, а также евангелического и лютеранского пасторов. Я забыл предупредить на входе, и часовой долго не пускал их вовнутрь.
Наконец они вошли, расселись в коридоре, старенькие, толстенькие, с неприятными старушечье — женственными физиономиями.
Со страхом ожидали викария (его я вызвал первым).
Викарий обращался ко мне не иначе как «достопочтенный господин майор».
Прошло полтора месяца, и епископ Штирии возвел меня в «ваше высокородие». Тогда же это было для меня внове.
У господина викария не было никаких претензий к Красной Армии. Он охотно прощал ее бойцам отдельные эксцессы типа кражи двух свиней и одной поношенной шелковой рясы во Францисканском монастыре.
Здесь же я отметил, что уже укоренилось мнение, что красноармеец способен только на «имущественный ущерб церкви», но никогда не посягнет на личность священнослужителя и тем более не совершит кощунства.
По тем временам это было вполне приемлемое мнение.
В итоге викарий признался мне, что он благодарит Бога за приход Красной Армии. Мотивация благодарности была, правда, несколько неожиданной. Викария радовало, что наконец хоть какой ни есть мир установился.
Все же я присоветовал ему огласить эту благодарность в воскресных проповедях, во всех двенадцати церквях города.
На этом мы и разошлись, весьма довольные друг другом.
Зато в это же утро мне попался преотвратительный лютеранский попишка. Недаром половина его прихожан — немцы — сбежала из города. Он совсем осмелел, узнав от викария о моем благодушии, и сразу же начал жаловаться — все на тот же «имущественный ущерб».
При этом он необдуманно допустил ехидство, сказав: «К счастью, ваши солдаты воспитаны в неведении лютеранского обряда. Поэтому, проникнув в мою церковь, они не обратились к ларцу с драгоценными сосудами, но сорвали и унесли две милостинные кружки. В одной было полтора килограмма медных денег, в другой — не более восьмисот граммов».
Я съел, но ответил ему, что христианам предписано прощать своих обидчиков, особенно если обида измеряется такой мизерной цифрой, как «не более восьмисот граммов меди».
И отпустил его с миром.
Позже мы неоднократно встречались с викарием и начинали кланяться друг другу за двадцать шагов.
Совсем иной характер носили мои отношения с Павликовским, фюрстбишофом Штирии. Этот сам искал встречи со мной и явственно был уверен, что при любом обороте дел я его в каталажку не посажу.
Павликовский — мужчина пятидесяти лет или немногим больше, толстощекий, молодцеватый, с некоторой офицерской игривостью. Да он и был офицером — полевым епископом австрийской армии.
Он, либерал и оппортунист в политике, в частной жизни — любитель закусить и, кажется, бабник.
Поставили мы у его квартиры двухсменный пост — двух молодых сержантов. Через неделю Павликовский просит отозвать караул — сержанты ночуют у его молодой горничной.
В письме чувствуется обида не только принципиальная, но и личная.