О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Но ты забываешь о графине Нессельроде, – перебил Столыпин. – Коли так аттестуешь нашего министра, что же сказать об управляющей им злобной колдовке?
– Господа, господа! – взывал Браницкий, видя, что порядок нарушен. – Прошу вернуться к вопросу о внешней политике России. Гагарин, что слышно во французском посольстве?
– Между нами, – заговорил князь Гагарин, подыскивая слова, – между нами, как говорят на Руси, барон де Барант ощущает растерянность… Да, именно так: растерянность, которую не может скрыть.
При этих словах Столыпин
– Да, да, – продолжал Гагарин, – положение остается чрезвычайно напряженным. С тех пор как Франция поддержала восстание египетского паши против турецкого султана, наш император рассматривает это как вмешательство Франции в восточные дела и отозвал посла из Парижа.
– Гагарин, мы не школьники, всем это давно известно!
– Но поймите, посол граф Пален находится в Петербурге уже три месяца и до сих пор не получил указания вернуться в Париж. Французское правительство рассматривает это как враждебную демонстрацию, и барон де Барант опасается, что его тоже могут со дня на день отозвать в Париж.
– Туда ему и дорога, – сказал Столыпин.
– А что будет дальше? – Гагарин беспокойно развел руками. – Если так будет продолжаться, в воздухе может запахнуть порохом.
– И вот, господа, теперь понятно, – включился в разговор Фредерикс, – почему такая тревожная атмосфера царит в Зимнем дворце и почему французский посол испытывает смятение и не может его скрыть.
– Послушай, Гагарин, – вмешался Столыпин, – а молодого Баранта ты видел?
– Ну конечно, – не без удивления отозвался Гагарин. – Каждый день его вижу. Эрнест, как всегда, обаятелен и мил… Но почему ты о нем спросил? Эрнест не делает никакой политики.
– Ошибаешься, Гагарин, он тоже делает политику, – перебил Столыпин, – у петербургских кокоток.
Снова раздался общий хохот.
Граф Браницкий неодобрительно покосился на Столыпина. Хозяин дома старался направить беседу на серьезные темы. Он оглянулся, ища глазами Лермонтова.
– Михаил Юрьевич! – окликнул его Браницкий. – Что слышно о твоем Печорине?
– Ему ныне везет, – отвечал поэт. – Но, по-видимому, у нас на Руси должно сначала умереть даже литературному герою, чтобы не заподозрило его в чем-либо бдительное начальство. Словом, роман мой только что победно прошел через цензуру.
– Виват! – воскликнул Браницкий.
Молодые люди дружно его поддержали.
– Я читал твои повести в «Отечественных записках», – сказал поэту Жерве, – и помню читанное тобою из «Княжны Мери». Кто из нас, побывавших на Кавказе, не оценит верности набросанных тобою картин! Боюсь сделать вывод, однако предвижу: критика непременно обвинит твоего Печорина в безнравственности.
– Тартюфы всех времен более всего пекутся о нравственности, – отвечал Лермонтов. – А наши журнальные тартюфы, не имея большой ловкости, отличаются отменным усердием. Не тем ли был встречен и Онегин?
– А Печорина непременно назовут младшим братом Онегина, – включился в разговор Фредерикс. – Не уйти ему от этого опасного родства.
– Я сам имел дерзость поставить моего героя в прямое родство с Онегиным.
– Да объясни, сделай милость, – перебил Шувалов, – кто он такой, твой Печорин, если уж зашла о нем речь?
– Плохо для автора, если замысел его не будет понят без объяснений. – Поэт на секунду задумался. – Герой мой, ничего полезного не совершивший и умерший бесплодно, должен был умереть, хотя бы для того, чтобы у вас, господа, родился вопрос: для чего же мы живем?
– Ты хочешь сказать: в России не дают человеку святого права честно и с пользой для человечества жить? Так выходит? – спросил Жерве.
– Если хочешь, – может быть, и так, – согласился Лермонтов. – Но мой Печорин хоть в дневнике своем писал: я, как матрос, выброшенный на берег, жду, не мелькнет ли в туманной дали желанный парус. А нам с вами и того не суждено. Чтобы плавать в луже нашего благополучия, нет нужды мечтать ни о парусе, ни о бриге… – Лермонтов вдруг оборвал речь: – Но довольно о Печорине! Что нового в театрах, господа? Я не был там целую вечность.
– Нет, нет, постой! – вскочил с места Жерве. – Если твой Печорин получил подорожную и теперь явится перед читателями, то давайте и посвятим ему остаток ночи. Мне кажется, твой Печорин родился от твоей же «Думы».
– Пожалуй, и так будет верно, Жерве, – снова откликнулся Лермонтов, уклоняясь от разговора. – Но, право же, никому, кроме меня, не интересна родословная Печорина.
– Оставь шутки, Лермонтов! – Жерве смотрел на него с укоризной. – Не впервой мы судим и спорим о твоих созданиях. А «Фаталист»? Ведь и там снова говорится о людях, скитающихся по земле без убеждений… Неужели ты не видишь исключений?
– Не знаю, как избавиться от твоего допроса, Жерве. Да и стоит ли Печорин такого диспута? Не лучше ли те герои, начиненные романтизмом, которые толпами населяют наши книги и журналы, или хотя бы мы сами?.. Мы служим, выслуживаем чины, читаем, конечно, не бог весть что, а чаще всего отчеты управителей имений, и читаем их до тех пор, пока жестокая жизнь не освободит нас и от имений и от управителей. А потом, разорившись, снова служим…
– Уж не в наш ли огород летят твои камешки, Лермонтов? – спросил Шувалов.
– Помилуй, кто посмеет говорить о разорении, зная состояние Браницкого, Фредерикса или твое, Шувалов! Нет, избави меня бог от личностей!
– Мы горим желанием послужить отечеству, если нужно об этом напоминать, – вмешался в разговор Долгорукий.
– И поэтому нас только шестнадцать, участвующих в этих важных сходках? Да и что в них проку, Долгорукий? – резко отвечал Лермонтов. – Какая наша цель? Просвещение? Но любой студент знает больше нас. Самооправдание? Наивная, жалкая подачка совести! Ненависть к деспотизму? Какая смиренная ненависть! Мы говорим, говорим и, кончив одну бесплодную сходку, начнем другую. Не мы ли и есть герои времени?