О душах живых и мертвых
Шрифт:
А Михаил Юрьевич, вернувшись на Сергиевскую улицу, даже не зашел к бабушке и заперся у себя. Елизавета Алексеевна хорошо знала повадки внука.
– Опять сочиняешь? – с тревогой спросила она, подойдя к двери.
Ответа не последовало, и это обстоятельство окончательно убедило бабушку.
Михаил Юрьевич то ходил по комнате, то садился за стол. Он был грустен, но в глазах его светилась нежность. Теперь, когда поэт купил дорогое право на свободу, он был полон сожаления: Машенька никогда не узнает, чего стоил ему этот отказ.
Лермонтов
Он работал долго, пока не отлились последние строки.
Когда Михаил Юрьевич вышел из своей комнаты, Елизавета Алексеевна хлопотала у стола.
– Ни за что не отпущу голодного, – говорила она, угощая его холодным ужином.
– А с вами-то, бабушка, опять так мало виделись.
– Это уж тебе знать. Знаю я, с кем ты романы сочиняешь. Небось к Щербатовой ездил?
– Ах, бабушка, если б выйти мне в отставку, пожили бы мы с вами на славу и никогда не разлучались. Не помешали бы нам никакие романы.
– Молчи, молчи! Выдумал тоже, в отставку! Не хочу о том и слышать!
Так всегда кончались эти разговоры. Впрочем, сейчас об отставке нечего было и думать, надо было выждать время, чтобы по крайней мере затихли толки о дуэли.
Лермонтов ускакал в Царское.
Окраины Петербурга давно утонули в снежном тумане. Февральская вьюга застилает небо и землю мокрой, колючей пеленой. Ничего не видно впереди. Только храпят горячие, застоявшиеся кони, летя в кромешную тьму…
Под такую езду думается неведомо о чем. Кажется, опять привиделась сквозь метель голубая гостиная. Нелегка ты, правда сердца, если ранишь другое… А может быть, мелькнул другой призрак: женщина в греческой прическе, с таким неуловимо изменчивым лицом. Мелькнул этот вечно манящий, желанный призрак и тоже исчез… Вихрем вихрится метель, да несут кони, – а куда? Где ему, Михаилу Юрьевичу, дорога? Закутался в шинель – не согреться. И вьюга поет неведомо о чем. Нет, не заснуть под эту тревожную, унылую песню. Когда путник раскрыл глаза, перед ним пробежал, раскачиваясь, какой-то фонарь и сгинул. Пригляделся, а фонари пошли уже один за другим, потом встали цепочкой.
Вот и постылое Царское Село. Нет другой дороги поручику лейб-гвардии гусарского полка.
Едва вошел он на свою бивуачную квартиру, заспанный денщик подал пакет от полкового командира. Михаил Юрьевич вскрыл конверт. Поручику Лермонтову предлагалось дать срочное объяснение по поводу дуэли, которую он имел с бароном де Барантом.
Глава четвертая
Граф Владимир Александрович Соллогуб считал себя человеком большого света, прикомандированным к изящной словесности. Он только изредка бывал у Краевского, чураясь излишне коротких литературных знакомств.
Но если заезжал граф Соллогуб, Андрей Александрович принимал его с изысканной любезностью. Объяснялось это не столько славой автора нашумевшей повести «История двух калош», сколько большими связями Соллогуба в дворцовых сферах. Сейчас приезд графа был как нельзя больше на руку. Именно в нем видел Андрей Александрович спасение для «Отечественных записок» и для себя.
Гость рассказывал, слегка растягивая слова, об интимных вечерах в Зимнем дворце, участником которых он имел честь быть. Краевский почтительно слушал.
– А как моя повесть? – спросил между прочим граф. – Корректуру получили?
– Еще вчера! У меня и типографщики не имеют права опаздывать. Прошу взглянуть, – и хозяин протянул гостю корректурные листы.
– Ну, держать корректуру я, разумеется, не буду, – сказал, отстраняясь, Соллогуб. – Целиком полагаюсь на вас, многоуважаемый Андрей Александрович.
– Талантливо написано, граф, – начал Краевский, поглаживая рукой по корректуре. – Этакая яркая картина! Смелая и верная кисть! А название – «Большой свет, повесть в двух танцах» – сразу заинтригует читателя. Удивительно свежо и оригинально! Что бы вы ни говорили, Владимир Александрович, а все-таки словесность наша по праву отвоюет вас от большого света.
– Э, нет! – отвечал польщенный граф. – Надеюсь сохранить добрые отношения и со светом, и со словесностью. Не хочу быть рабом пера.
– Воля ваша, – согласился Краевский. – Однако же словесность всегда будет признательна вам…
– Как вы находите тип Леонина в моей повести?
– Портрет, истинный портрет! – сказал Краевский с особым оживлением.
– Вы опять мне льстите, Андрей Александрович. Но думаю, что каждый вращающийся в обществе непременно узнает в моем герое Лермонтова.
Краевский выслушал гостя и после некоторой паузы решительно спросил:
– Объясните мне, Владимир Александрович, почему именно этой повестью так заинтересовались высочайшие особы?
– Могу только повторить вам, что писал эту повесть по личному пожеланию ее высочества, великой княгини Марии Николаевны.
– Знаю, – перебил Краевский, – а в толк никак не возьму. Ни в каких сферах, сколько мне известно, Лермонтов не бывает.
– Но о нем много говорят если не в высших сферах, то в избранном обществе: Лермонтов дерзко себя аттестует.
– А! Вот оно что! – с сокрушением покачал головой Краевский. – Стало быть, благоугодно дать ему намек или, так сказать, предостережение?
– Это стало совершенно необходимо после того, как вы, Андрей Александрович, изволили напечатать в «Отечественных записках» его стихотворение «Как часто, пестрою толпою окружен…».
– Грех попутал! – Краевский горестно вздохнул. – Черт знал его, Лермонтова, кому он вздумал отвечать своими стихами, да еще после дерзости на новогоднем маскараде!