О любви и смерти (сборник)
Шрифт:
– Будешь новогодним штормом? Зашибись! – радуется Йонка. – А сил хватит?
– Балла на четыре – хоть сейчас. Но еще две… нет, лучше три котлеты, и выдам вам все десять. Море белого цвета и шифер, летящий с крыш.
Самое удивительное, что я почти не вру. Таковы последствия несанкционированного вторжения этих прекрасных захватчиков в мою дурацкую ватную полужизнь.
Дружба, как и война, – думаю я, – дана нам для мобилизации всех ресурсов. Человек – такая ленивая скотина, что пока жареный петух в жопу не клюнет, ни за что не мобилизуется. А будет лежать на мягком
Дружба, – думаю я, – это такая веселая война, на которой мы все, конечно, однажды погибнем, не вопрос. Но счастливыми и, наверное, очень нескоро. И хорошо бы в один день.
– Эй! – тормошит меня Йонка. – Ты чего притих?
– Я думаю.
– О господи. Так и знал, что без осложнений не обойдется.
Показываю ему кулак. Будем считать, это и есть обещанные четыре балла: флюгер крутится беспрерывно, гнутся тонкие ветви деревьев, ветер подымает пыль и мелкие бумажки. Хулы не будет.
Они прыгают вокруг меня, хохочут и тормошат, чистят мандарины, по очереди заворачиваются в мой старый плед, спорят, где следует пришивать глаза чудовища, и сколько их будет штук. В конце концов, сходятся на девяти – хорошее число. Йонка отправляется на кухню варить вторую порцию глинтвейна, и тут, на самом интересном месте, я засыпаю, как последний дурак. Так внезапно, как будто Морфей слетел с катушек и расстрелял меня в упор, а потом долго, почти сладострастно добивал контрольными выстрелами в каждую из сотни моих огнедышащих голов.
Впрочем, это уже, наверное, просто сон.
И вообще все.
…«Все – просто сон», думаю я, проснувшись.
За окном с какой-то неуместной июльской лихостью светит декабрьское солнце; похоже, оно и само смущено собственной выходкой, но от этого делается еще ярче. В комнате прибрано, только немного пыльно – не удивительно, если учесть, сколько дней я не в форме. А коты не умеют включать пылесос, так уж мне с ними не повезло. Зато дрыхнуть они мастера. Чучмек у меня под боком, Бес, как всегда, в ногах.
Все как всегда.
И никакого Санты на люстре, и никаких снежинок на окне. Надо же, ничего себе сон!
Или все-таки нет?
Осторожно спускаю ноги с кровати, обеими руками опираюсь на нее, встаю. На этом месте, согласно сложившейся в последние дни традиции, у меня должна начать кружиться голова. И она действительно кружится, но как-то неуверенно. Не вкладывая в это действие душу. Неужели выздоравливаю? Ай да я!
Впрочем, главный молодец у нас не я, а Йонка с Томкой. Очень удачно они мне приснились. Или все-таки не приснились? А удавленник Санта тогда где?
У Холмса случались загадки на одну трубку. И у меня тоже на одну трубку – телефонную. То есть, даже курить не обязательно, вот как повезло.
– Ты чего в такую рань звонишь? Случилось что-то?
Голос у Йонки хриплый и недовольный. А на самом деле, просто сонный. «Такая рань» – это у нас десять утра. Впрочем, в Берлине все-таки только девять. А у человека отпуск. А я у нас, следовательно – свинья. А вовсе не великий детектив с телефонной трубкой.
Ладно, пусть.
– Извини, – говорю я. – Только один вопрос: вы с Томкой в Берлине?
– Вчера вроде были здесь, – бурчит он. – Последнее, что я помню – Томка тащит меня в трамвай, а я точно знаю, что нам нужен другой номер, но никак не могу сообразить, на каком языке ей это объяснить. Но вроде сейчас вокруг стены, и над головой потолок. То есть, на улице я не остался. Уже хорошо. Сейчас разберусь, что там с Томкой…
– Ни фига себе вы Рождество отметили, – смеюсь я.
– Да, ничего так. Культурно отдохнули, – соглашается он. – Так ты что, поздравить меня звонишь? Или просто соскучился – вот прям с раннего утра?
– И первое, и второе, – говорю я. – А еще потому, что вы мне сегодня снились. Неважно. Потом расскажу. Давай, спи дальше.
– Давай, – соглашается он.
А я снова усаживаюсь на кровать и растерянно озираюсь по сторонам. Надо же, все-таки приснились! И при этом я помню все, практически слово в слово. И даже почему-то до сих пор явственно сыт от котлет, которых, получается, тоже не было. Ну и дела.
От изумления я думаю так громко, что Чучмек недовольно мякает во сне, а Бес начинает мурлыкать, не просыпаясь. У него к этому делу врожденный талант. Тянусь к ним двумя руками, чтобы погладить сразу обоих, и только теперь обнаруживаю, что коты улеглись поверх зеленого пледа. Полосатого, как они сами. Но как, Холмс?!
– Извини, – говорит Йонка.
Он стоит на пороге, эффектно закутанный в растерзанные останки моего мехового одеяла. К той части, которая, согласно замыслу великого модельера Томки, вероятно, считается головой чудовища и закрывает половину хитрющей Йонкиной рожи, пришиты три неизвестно откуда отрезанных помпона, большая деревянная пуговица, другая, поменьше, две половинки зверски разрезанной мочалки, комок золотой фольги, зеленый елочный шар. Наверное, все это и есть девять глаз, обетованные нам вчера. Несказанная красота.
Но откуда тут взялся Йонка? Они же в Берлине. Я сам только что звонил…
– Томка поехала спать домой, – говорит он. – А я пригрелся на кухне. Там у тебя отличный диван. Твердый, короткий, просто мечта аскета. И все кастрюли рядом, а их близость меня успокаивает, ты знаешь.
– Но…
– Извини, – повторяет Йонка. – Просто я хорошо знаю, какая тут звукоизоляция. Все, что делается в кухне, отлично слышно у твоей соседки, зато в комнате – ни черта. В старых домах вообще очень странная акустика. Невозможно было не воспользоваться. Непреодолимый соблазн.