О нас троих
Шрифт:
Сердце налилось свинцовой тяжестью, но не мог же я вести себя как маленький Ливио, который с криком «Нет, не уходи!» вцепился ей в ногу.
— Кто пригласил? Великий Энгельгардт, да? — сказал я, стараясь говорить со всей еще остававшейся у меня иронией.
Мизия кивнула.
— Теперь вы оба решили меня доставать, — сказала она.
— Не волнуйся, — сказал я, так старательно улыбаясь, что заболели мышцы лица. — Иди, развлекайся. Приятно вам поужинать. И вообще — удачи.
— Перестань, пожалуйста, Ливио, — сказала Мизия.
— Не уходи, не уходи! — кричал маленький Ливио, вцепившись в ее жакетик.
— Уже перестал, — сказал я срывающимся голосом: уж больно смехотворно было мое положение. — Какие проблемы? Я так рад. Душой я с тобой. Иди, иди, кто тебя держит, — сказал я, постукивая половником о
Я взял маленького Ливио за рукав и, чтобы отвлечь его, повел смотреть, что там лежит в почти пустом холодильнике. Мизия растерянно помахала рукой: мысленно она была уже не с нами.
Когда она ушла, мы с маленьким Ливио поели суп из кабачков и картофеля. Я научил его читать от конца к началу еще одну строфу детского стишка, а потом сам отбарабанил весь стишок, но как ни забивал я голову звуками, мысли мои были только о Мизии. Во мне боролись отрешенность и тревога, жгучая ревность и желание трезво взглянуть на происходящее, дисциплинирующие доводы — и всякие картины, невольно мелькающие перед глазами. Я вспоминал, как в тот раз Мизия рано вернулась домой после ужина с Энгельгардтом, и, как ребенок, успокаивал себя тем, что ей не продержаться долго без новой дозы. Я отвел маленького Ливио в гостиную и вместе с ним добавил еще несколько животных в зоопарк, который мы с ним рисовали на стене; потом отвел его в ванную и не без труда отмыл ему от краски руки и лицо. Он хохотал, но истерично, потому что устал: я так и не сумел, как ни старался, приучить его к строгому режиму, как положено ребенку, хотя, наверно, должен был это сделать. Маленький Ливио опять спросил меня, где мама, а я опять ответил: «Мама ужинает со своим приятелем, не волнуйся, она скоро-скоро придет». Я поражался самому себе, что в таком состоянии еще могу кого-то утешать и что только я один и забочусь о ребенке четырех с половиной лет, у которого отца нет, а мать похожа на экзотическое животное, которому грозит вымирание. Мне было страшно, что я взвалил на себя такую ответственность, сам того не понимая, а теперь оказалось, что уже поздно что-либо менять; и мне хотелось понять, как бы, черт возьми, они без меня обходились, а вдруг моя помощь пошла им во вред, а не во благо.
Маленький Ливио давно уже спал в своей комнате, я уже несколько часов как работал, и почти уже стерлась под иглой проигрывателя пластинка Майкла Блумфильда, которую я все ставил и ставил заново, а от Мизии не было ни слуху, ни духу. Я старался думать лишь об акриловой краске «красный кадмий», которую наносил на холст в заводящем ритме бас-гитары, на который накладывался ритм гитары-соло, но Мизия все равно силой врывалась в мои мысли: так шастает вокруг дома грабитель, пытаясь открыть дверь или окно. Исступленно, словно осажденный, я охранял границы своего сознания, но ничего не помогало; все возводимые мною стены рушились, как стеклянные, и все новые и новые картины осколками врывались в мои мысли: Мизия и Томас Энгельгардт за столиком в ресторане, Мизия и Томас Энгельгардт на улице, Мизия и Томас Энгельгардт у него дома. Я видел, словно через лупу, его улыбку и различал блеск каждого его зуба, видел его мощный подбородок, ткань пиджака без единой складки, все нюансы его поведения — плод семейного воспитания, но со всеми коррективами, которые внесли в это поведение время, события, общение с разными людьми. Я представлял себе Мизию: наверно, она обращается с ним иронично и поначалу не особенно к нему добра, но все же ей не удается устоять перед напором его безграничной самоуверенности, и вот она уже под впечатлением, она принимает его комплименты, и наконец дает себя покорить, говорить ей разные слова и бросать взгляды, и неожиданно сдается, выдав себя нечаянной улыбкой, выставляет, как приманку, руку с чувственными, нервными пальцами, к которой решительно, настойчиво подбирается его рука.
Я пытался работать вопреки осаждавшим меня мыслям, но чем дальше, тем становилось трудней: то и дело, положив кисть, я подходил к окну. Улица была мокрая от дождя, на припаркованных машинах и блестящем черном асфальте лежали отблески фонарей, я смотрел на них — и еще быстрее падал в пропасть неподвластного и недостижимого, неясностей и потерь. Я возвращался к холсту и опять ударял кистью — так колотят по воде руками утопающие, но чем сильнее я старался, тем глупее и безнадежнее казалось
Я посматривал на часы: подносил руку к глазам, тряс запястьем, проверяя, не остановились ли стрелки. Нет, не остановились: вот уже половина первого, час, половина второго. Время шло вперед рывками, кусочками сгрызался тот полукруг циферблата, с которым связывались мои последние надежды. Я ходил взад-вперед в плену убывающего времени и мрачных мыслей, то и дело представляя, как Мизия вернется домой, и «сценарии» мои были один другого нереальней: вот она выходит из огромного немецкого автомобиля и смотрит вверх на окна, вот бежит одна по тротуару и от волнения путает ключи; вот входит в гостиную (я просто не слышал, как открылась входная дверь) и говорит, что было смертельно скучно и что она Томаса Эндельгардта видеть больше не желает, даже на фотографии.
Время от времени у меня бывали минуты прозрения: я осознал, что все это время вел себя инфантильно и безрассудно, что нырнул с головой в чувства и жизни других людей, а теперь не могу оттуда выплыть из страха, неуверенности и чувства зависимости. Но тут же мне начинало казаться, что кроме Мизии меня не интересует ни одна женщина на свете, и никакой другой не заменить мне ее; что без нее жизнь потеряет и смысл, и цель, и я буду как собака, которую бросили хозяева на обочине дороги, отправляясь на каникулы. А еще мне казалось, что ей без меня не выжить, а тем более — маленькому Ливио; сердце стучало как бешеное, чувство долга боролось с чувством покинутости и еще множеством неявных, неопределенных чувств. Два часа ночи, два с половиной, три; стрелки часов давно уже лишили меня всякой надежды, только я не хотел этого признавать.
Я ходил от холста к окну, от окна — к входной двери и опять к холсту, как безумный; картина моя превратилась черт знает во что: беспорядочные линии, пятна цвета, сплошная неразбериха. Я снова и снова представлял себе, как Мизия улыбается Томасу Энгельгардту блуждающей улыбкой наркоманки, и как он обнимает ее за талию натренированной рукой бывшего игрока в поло и притягивает к себе. Я воображал себе его дом: мебель в имперском стиле, китайские вазы, книги в золоченых переплетах, что отвечало его представлениям об изысканном стиле, приглушенный свет и персидские ковры на хорошо натертых полах красного дерева; спальня с шелковым халатом на вешалке и трехспальной кроватью на заказ, шкафы и прикроватные столики темного дерева, на стенах — крохотные пейзажи художников XIX века, поэтические сборники разбросаны по комнате — свидетельство его романтической натуры и тяги к культуре. Я представлял себе их движения — так двигаются мужчина и женщина, готовые перейти пока еще разделяющую их грань; исстрадавшаяся женщина, которой так нужны любовь и поддержка, и мужчина с серьезными намерениями; взгляды, вздохи, сдержанность и инстинктивные порывы, и снова — взгляды.
Я убил бы Томаса Энгельгардта, попадись он мне в этом огромном городе, где миллионы незнакомых мне людей мирно спали у себя дома; я мог бы взорвать сам дом, где он жил и куда он привел Мизию, и разрушить весь квартал без всякой жалости к остальным, невинным его обитателям. Я был готов объявить войну Франции, Аргентине, всем, кто играет или играл когда-то в поло, всем этим неумным, наглым, уверенным в себе ублюдкам, которые, увлекшись такой женщиной, как Мизия, считали себя в праве бороться за нее именно сейчас, когда она так уязвима, не имея ни малейшего понятия, кто она на самом деле и что ей надо в этой жизни. Я спустился вниз, на улицу, словно мог что-то исправить тем, что буду ждать внизу, но ночь оказалась беспросветно сырой и холодной, и мне стало еще хуже, к тому же я боялся, что маленький Ливио проснется, и надеялся, что Мизия зачем-то позвонит; так что пришлось вернуться обратно.
Маленький Ливио крепко спал в своей комнате, телефон молчал, как заклятый враг; я еще острее почувствовал, что Мизии нет дома. Попробовал читать биографию Сент-Экзюпери, но печатные знаки сливались перед глазами, не успев проникнуть в сознание; попробовал работать, но рука болела, да и все равно картина была безнадежно испорчена. Попробовал заснуть на диване, но не мог сомкнуть глаз и все ворочался, не находя удобной позы; малейший шорох я принимал за скрип открывающейся двери и рывком садился на постели, прислушивался, а сердце колотилось так, что отдавалось в висках.