О нас троих
Шрифт:
Я звонил ей две пятницы и две субботы подряд, но никто не отвечал: ни она, ни брат. Раздавались длинные гудки, пока связь не прерывалась; я звонил в разное время суток, но все без толку. Я ругал себя последними словами за то, что не спросил ее флорентийский номер. Чувствовал себя одиноким, брошенным среди всех наших дел, слов, телефонных звонков и беготни, связанной с фильмом Марко; из-за того, что я не мог увидеть Мизию, все, что я делал, тускнело и не приносило никакого удовольствия, теряло всякий смысл.
Наконец, на третью субботу она сама мне позвонила, и я услышал в трубке
— Это Мизия Мистрани. Не забыл меня? Не хочешь повидаться?
Я тотчас перезвонил Марко предупредить, что не смогу ему сегодня помочь, он, на мое счастье, оказался занят — в поте лица дорабатывал сценарий — и потому почти не слушал меня; я выскочил из дома больше чем за час до встречи, просто не мог сидеть в четырех стенах и ждать.
Чтобы убить время, я колесил на велосипеде по окрестностям, и когда, наконец, добрался до улицы, где мы назначили свидание, Мизия уже пришла; она казалась пятном света на фоне свинцово-серого города, стояла, засунув руки в карманы своего необычного синего пальто, отвернувшись, избегая липких взглядов проходящих мимо мужчин. Я снова поразился тому, что она пришла специально ради меня, все вглядывался в нее, пока дистанция сокращалась, и чувствовал легкое головокружение.
Я слез с велосипеда и обнял ее, но сделал это так неуклюже, что велосипед грохнулся на землю, и колеса продолжали крутиться в воздухе. От волнения движения мои стали совсем беспорядочными, и, чтобы отвлечься, я стал искать взглядом велосипед Мизии.
Она развела руками в присущей ей шутливой манере, улыбнулась, но не слишком весело:
— Велосипед я оставила брату, и его украли.
— Вот сволочи, — возмутился я. Будто наяву, я видел, как она крутит педали: спина прямая, сама такая хрупкая, спокойная, ноль внимания на движение на улице; я был готов перевернуть вверх дном весь Милан, прочесать один двор за другим, только бы вернуть ей велосипед.
— Ничего страшного, — сказала она. — Я здесь редко бываю.
Я же мечтал, чтобы Мизия бывала здесь как можно чаще, хотя она и казалась мне слишком ослепительной для окружающего нас города, а то, что она пришла на наше свидание пешком, казалось мне просто преступлением.
— Возьми мой, я дарю его тебе, — сказал я. Мой голландский велосипед, который я купил три года назад, входил в число тех немногих предметов, которые я действительно любил; я подтолкнул его к ней.
Мизия попятилась, неожиданно залившись краской: — Ты с ума сошел? — Все эмоции сразу же отражались в ее глазах: зрачки расширялись, черная бездна на светло-голубом фоне.
— Дарю, — снова сказал я и снова почувствовал себя страшно неуклюжим.
— Не хочу, не нужен он мне, — смеясь, она ловко увернулась от руля велосипеда.
— Мне тоже, — сказал я. — Если ты его не заберешь, зачем он мне? Я тогда брошу его здесь.
— Бросай, — сказала она, глядя куда-то в сторону; на ее скулах все еще держался румянец. Люди, пройдя мимо, оборачивались, обволакивали нас маслянистыми взглядами.
Я прислонил свой голландский велосипед к стене и оставил его там, даже не повесив замок, как делал всегда.
Мизия предложила зайти
В музее, как и на улице, мы опять держались рядом, чуть ли не касаясь друг друга, и я ощущал это всем телом, у меня по коже даже пошли мурашки; я чувствовал каждый ее вздох, шуршание ткани. Каждое ее движение отзывалось во мне сладкой мукой: она обогнала меня, потом обернулась, посмотрела мне в глаза, дотронулась до плеча, чтобы привлечь мое внимание и что-то показать. Я вдыхал ее едва уловимый аромат, наслаждался тем, как она отступает на несколько шагов от картины, чтобы охватить ее взглядом, потом подходит вплотную, рассматривает какую-то деталь под разными углами.
Мизия терпеть не могла картины на религиозные сюжеты, я тоже ненавидел их с детства; ей казалось просто преступлением, что на протяжении нескольких веков художники были вынуждены подчиняться требованиям заказчиков и изображать Христа, святых, мадонн, мертвецов, кресты и не могли посвятить себя чему-то живому, веселому и близкому им. Все находило у нее самый искренний отклик, в том числе и работа, она все принимала близко к сердцу, была участлива и благожелательна. Она жила, думала, действовала, повинуясь чувствам и инстинкту; я ощущал это по тому, как она двигается, смотрит, как меняется ее голос.
Она указала на портрет пятнадцатого века с изображенным на нем женским профилем:
— Представь себе: он сосредоточился перед холстом. И она замерла и дышит еле слышно. И так час за часом, день за днем, даже, может, неделя за неделей. Они словно оцепенели. Может, они за это время даже полюбили друг друга, в этом сне наяву. А потом он закончил портрет и исчез, она встала и тоже исчезла, прошли века, и осталась только картина.
Мне очень хотелось сказать Мизии, что я, как тот художник, смотрю только на нее, внимательно и сосредоточенно, но произнес только: «Ты права», — чересчур громко. Смотритель, дремавший на стуле в углу, очнулся и шикнул на нас, прижав палец к губам:
— Тссс!
— Но почему? — спросила Мизия. — Мы же не на кладбище. И не в церкви. Почему перед картиной надо обязательно стоять и молчать?
Она говорила совсем не грубо, просто удивленно и с ноткой протеста — я уже знал эту ее интонацию; смотритель что-то проворчал себе под нос, но не нашел что ответить.
Когда мы вышли на улицу, велосипеда, конечно, и след простыл — чего и следовало ожидать; я сказал об этом Мизии самым безразличным тоном, словно пропажа меня совершенно не волновала. «Какая жалость», — она посмотрела на меня огорченно, но снова возвращаться к уже закрытой теме не собиралась; я вдруг испытал своего рода облегчение, мне было уже не так жаль потерянного велосипеда, и я больше гордился тем, что достойно играю свою роль.