О некоторых подробностях церковного воззрения на брак
Шрифт:
А между тем слова проф. Налимова звучали хорошо. Никто их не находил неблагородными, что-либо уничижающими, марающими. Да, но церковь они замарали бы. Тут несовместимость категорий, тут расхождение категорий. Ведь в венчании ничего брачного нет: сухонькие слова, маленькое нравоучение, аллегорические формулы и никакого к браку не имеющие отношения жесты и движения. Ну, поменялись кольцами. Что это выражает? Ничего или что-то смутное. Обошли вокруг аналоя. Это что выражает? Обошли или не обошли — это не есть ни да, ни нет в отношении к браку. Пронесли короны над головами — значит радостно; но почему это специально брачная радость? Просто — радость вообще. Приложились ко кресту — это всегда бывает после обедни. Но вообразите, что брак совершился бы, как в Галилее, на дому и только при родных, и что при словах о чадородии совершалось бы священником помазание елеем персей новобрачных с молитвой о благополучном и благодатном питании будущих детей. Но это уже так же невозможно ввести в теперешний обряд и внести в теперешний наш храм, как и рассуждение о. Налимова о влюблении как прекрасном и необходимом моменте брака. Обнаженные перси девы-невесты? Священник, кладущий на них знамение креста священным миром, которым помазуется лоб верующих? Да и не одни перси, а и чрево, лоно, все, что «по образу и подобию своему сотворил Господь нам»??! Перед аналоем, крестом, Евангелием и ликами усопших архиереев, постников, пустынников, мучеников за веру, глядящих со стены алтарной?! — Невозможно! непредставимо!! Дева нагая или полунагая, влюбленная и любимая — и перед нею старый священник с кисточкою и миром?! «С нами крестная сила!» Он помнит, он учил и заучил, что именно это всегда являлось как дьявольское наваждение — искусить пустынников, святых, страстотерпцев, теперь — его! «С нами крестная сила!» — и он, не докончив обряда или «таинства», выбежал бы вон из храма, смущенный,
Ни влюбления, ни персей, ни питания детей в браке христианском не содержится. Ничего не содержится, кроме хора певчих, дьяконской октавы, священнического тенора; но это не оригинально и не исключительно для брака, это — в каждой литургии, молебне. Вообще венчание прямого отношения к браку не имеет, органической с ним связи не имеет. Бацилла капсулирована. Разрушьте капсулу — легкие умрут. Чтобы жили легкие, не давайте жить бацилле. Вот отношение брака и Церкви.
Но зло ли брак в его влюблении, в его персях, питании младенцев, страдальчестве рождающих? Простите, слушатели, но сердце мое волнуется, едва я перечисляю рубрики и трудов, и радостей семейных. Для меня нет ничего их выше и ничего их глубже. И нет более твердой стези к Богу, как эти труды и радости. И вы, следя за моей речью, входя в мои сочувствия, сочувствуете им: что я знаю, почтенные слушатели, хоть и не вижу вас. Так добр род человеческий, что всякое благо одного радует и всех. «И мы с тобой» — вот возглас простого человека. Добрый возглас! Им живет мир. Да, но церковь не с нами — и вот тут начинается ужасная боль, вторичное начинается «раздрание завесы», уже сердечной, а не церковной. А ведь сердце наше есть тоже храм; это не полый, пустой мускул. И его завесы, право, ст'oят виссонных завес в царских дверях.
Не буду рассуждать, а стану приводить факты. В книге Сергеенко «Как живет и работает гр. Толстой» рассказан следующий случай. «В августе 1896 г. в Ясной Поляне произошло трагическое событие: кучер нашел в пруду мертвого ребенка. Вся семья Толстых была очень потрясена этим событием. Особенно удручалась одна из дочерей Льва Николаевича, будучи почти убеждена, что мертвый ребенок принадлежит косой вдове, скрывавшей свою беременность. Но вдова упорно отрицала взводимое на нее обвинение и клялась, что она невинна. Начали возникать подозрения на других. Перед обедом Лев Николаевич отправился в парк, чтобы пройтись немного, но вернулся не скоро, причем вид у него был усталый и взволнованный. Он был на деревне у косой вдовы. Не убеждая ее ни в чем, он только внимательно выслушал ее и сказал: «Если это убийство дело не твоих рук, то оно и страданий тебе не принесет. Если же это сделала ты, то тебе должно быть очень тяжело теперь: так тяжело, что более тяжелого для тебя не может быть в этой жизни».
«Ох, как тяжело мне теперь: будто кто камнем сердце надавил!» — воскликнула, зарыдав, вдова, и чистосердечно призналась Льву Николаевичу, как она задушила своего ребенка и как бросила его в воду.
Оттого он и был так задумчив» (Сергеенко, цитированная книга).
Тут, господа, миллион вопросов. Разберемся в пяти-шести. Прежде всего, я думаю, Льву Николаевичу, да и его прекрасной дочери, затревожившейся о косой бабе, многие грехи, и даже церковные, простятся за этот вечер, молчаливое направление шагов к бабе и за этот изумительный по глубине вопрос ей. Поистине, нужно было в огромное сердце писателя переложить сердчишко бабы; чтобы подслушать так его трепет. Это — один вопрос. Другой: ну, почему бы так не поступить священнику? Но таких рассказов о священниках не рассказано, ни об одном, ни за какие долгие века, а в «задумчивости Льва Николаевича», я думаю, и промелькнул этот же вопрос, среди серии, среди миллиона других: «Да почему же не они, а вот моя дочь, барышня неопытная тревожится? Ей больно, мне больно: — только священнику не больно». Уверен, что печальнейший эпизод расхождения Толстого с церковью имеет мотивом в себе вот такие безмолвные и многочисленные наблюдения, что очень как-то неболящие нервы у духовенства; мимо всего-то они проходят холодно. Теперь оставляю эту рубрику вопросов Толстого и перехожу к собственным. Хорошо проф. Налимов говорил о влюблении. Великий, он говорил, факт, мировой факт, где-то в звездах завитый, оттуда сходящий на землю. Но представьте, что испытать мировое это чувство влекутся все, текущие от Евы, «яко та есть мать жизни»; и все же покорны слову Божию, сотворяющему, переделывающему по-Своему человека: «и к мужу влечение твое (женщины), и он будет господствовать над тобой». Сейчас эти слова церковь объясняет как относящиеся только к законному мужу и после венчания; но ведь тогда Бог бы сказал Еве: «Вот, Ева, — ты согрешила; и когда через пять тысяч лет будет венчание, тогда законные жены будут иметь влечение к законным мужьям, а законные мужья будут над ними господствовать». Вообще, господа богословы вечно как бы укоряют Бога в неточности слов, ибо подставляют взамен натурального смысла их какой-то невероятный, и это без всякой оговорки, без смущения и грусти. Точно Бога нет, а они одни в пустом мире за Него разговаривают. Ясно, что Бог сказал о существе твари женской в отношении мужской, а не о православных законных женах. И вот эта косая солдатка только оказалась бессильна против воли Божией, хотя, гипнотизированная стыдом перед рождением, долго-долго, верно, ей противилась. Но слово Божие мимо не идет и клонит дубы, а не то что трость. Прав о. Налимов, а к мысли его о всемирном влюблении я прибавлю свою скорбь о косом глазе вдовы. Ну что ей было делать с косым глазом? Никому она не нравилась, и годы ее, верно, были не молодые, и при словах: «Возьми меня невестою», — верно, всякий бы засмеялся. Но, господа, но, христиане, тут ее бедность, и неужели у бедного мы снимем и последнюю рубаху? Богатства ей никто не дал, и никто бы ради ее потребности в любви не принял бы на себя тяжеловесных и длительных обязательств. «Тогда воздержись», — скажет о. Дернов. И воздержалась бы, но Божий глагол: «И он (мужчина) будет господствовать над тобой», — давит на нее сильней о. Дернова. Вот где коллизия, что Дернова требование встало в упор против Господнего и Господне одолело. А я приведу и пример: можно ли сказать, что Моисей вписывал в книги свои рассказы так себе, какие попадутся, а не такие, которые служат каждый раскрытием огромной мировой истины? Богословы наши ведь совершенно отвергают боговдохновенность всего Ветхого Завета, признавая его тоже, как и брак, только концами губок, а не бурей сердца. И так для чего, для какой надобности Моисей включил в книгу Бытия рассказ об уединении Лота, отсутствии людей кругом его жилища и печальном слове дочерей его — одной к другой: «Нам уже не от кого зачать детей по обычаю всей земли». В еврейском тексте звучит выразительней: «По закону всей земли». И вот, как сомнамбула через страшную пропасть идет по узенькой дощечке, чтобы совершить что-то, указанное ей луною и каким-то «тем светом», для нас закрытым — ей открытым, так две дочери Лота одна за другой приходят к чудовищному поступку, чтобы исполнить «закон земли», а в сущности — еще в раю данную заповедь Адаму и в нем всему роду человеческому. Но слушайте дальше рассказ Моисея, и вы извлечете урок для нашего времени: одна за другою дочери объявляют громко, от кого они зачали. Какой урок, какое предвидение грядущих судеб! Да ведь начать сокрывать, от кого и как произошло зачатие, — значит прямо ступить на первую ступеньку той лестницы, последняя ступень которой, наверное, обагрится детской кровью.
Теперь возвращаюсь к случаю Толстого. Он совершенно аналогичен рассказанному мною прошлый раз эпизоду с Повало-Швейковским. Там расторгнуто уже бывшее; здесь есть попытка помешать неодолимому. В обоих случаях идет борьба против рождения, post factum и ante factum. В сущности одно и то же в обоих случаях; только там дело дошло до государя и митрополита, а здесь выразилось обыкновеннее, но зато как повседневно и повсюду: именно что вот барышня Толстая и он сам, еретик, смутились в сердце своем, заволновались, а местный приходский священник остался на месте. Священнику всего менее есть дела до рождения — вот коренной факт, который я здесь всесторонне выясняю, хотя, вот видите ли, «брак есть» специальное их «таинство». Теперь я анализ продолжу вперед. Около имения Толстого или где в другом месте совершилось такое же, как пишет Сергеенко, «потрясающее событие»: в дровяном сарае, в пруду, на чердаке, на улице в морозный день нашли мертвого ребенка. Книгу Сергеенко, вероятно, множество духовных лиц прочли, и вот я задумался над рассказанным фактом, а они — едва ли. Их все смущает, видите ли, — «не штундист ли Толстой?». Это, конечно, «язва в пяту церкви», а мертвый ребенок оказался «язвой в пяту Толстого», а для церкви — это даже и не заноза; не заноза в бытии христианского мира, штундизмом колеблемого, а детоубийством не колеблемого. Тут-то и пункт моих размышлений: в определении степеней важного и малозначительного, болящего в сердце и едва щекочущего. Итак, найден мертвый ребенок в каком-нибудь приходе, ну, напр., одного из здесь присутствующих священников. Может быть, на будущий год другой труп будет найден. Может быть и даже вероятно. Приведенный в смятение, как Толстой или его дочь, священник, верховодитель брака и всех его составных частей, не должен ли был бы войти на кафедру церковную и вместо обычного поучения, что по воскресеньям надо ходить в церковь, а в посты не употреблять молока, сказал бы: «что вы так мятетесь, дочери Евы? Стыдно, грех, упрекаю вас, обязан по должности, но вот слушайте. Слушайте, члены собрания. Стыд этот и грех гораздо легче, чем вы ощущаете, это стыд и грех только по щиколотки, ну по пояс, но не по горло, не до макушки, чтобы залить водой младенца, удавить его. Постыдившись маленько, придите ко мне на исповедь,
Я боюсь, что слушатели недостаточно уловили суть моей мысли. Теперь стыд рождения вне венчания доходит до горла, до удушения детей. Так, это все знают. Теперь, чтобы дети не убивались, надо этот стыд понизить, разъяснить, оговорить, сделать ссылки на Лота и на слова: «Муж будет господствовать над тобою», надо надеть узду (скажу жесткое слово) на бесчеловечных родителей, выгоняющих таких дочерей прямо на улицу, на мороз, без хлеба, помощи. Позвольте — вот аналогия. За стенами нашего собрания стоит человек, и мы наверное знаем, что он удавится, если мы не покончим наше собрание в 11 вместо 12 часов. Так мы непременно все выбежим отсюда в 11 часов, дабы предупредить совершенно бессмысленное и нас нимало не касающееся, однако же роковое для жизни маньяка его решение. «Кровь его да не будет на руках наших», — возопим мы и разбежимся, радуясь, что спасли жизнь человеку, хоть и прервали интересные прения. Совершенно в подобном положении и церковь. Достаточно ей сказать:
— Стыдитесь меньше!
И детоубийства не будет. Но она все века говорила, хорошо зная, что дело уже и без того дошло до детоубийства: «Вы мало стыдитесь! вы — бесстыдницы! Стыдитесь больше!..» И этим тысячелетним напором мнения произвела детоубийства. Ведь есть коллективный гипноз, как есть и индивидуальный.
Стыд этот столь велик и неотразим и именно религиозен, а не политичен, что не было даже монарха, монархини, который объявил бы о своем ребенке, вне венчания рожденном. А Моисей примером Лота указал: «Всегда надо это объявить». Церковь всего этого круга идей не сообразила. Она не приняла бездны слов о рождении в Св. Писании. Она помнит только власть, авторитет. Я сказал уже, что брак церковный, в отличие от мирового, от всемирной его концепции, — ни детей, ни супружества, ни любви, да и вообще ничего в себе не заключает; есть fata morgana, издали манящее обманчивое изображение, подобие. Полная мысль брака, конечно, заключает в себе сбережение всех детей и всего человеческого семени, о котором сказано, что оно «сотрет главу змия». Кстати, об истолковании Писания. «И семя жены сотрет главу змия» (Бытие. IV). Слова эти ухитрились истолковать в мессианском смысле, в то же время оставляя догматом церкви учение, что Мессия родился от девы, virgo, puella до, во время и после рождения. Опять поправка точных слов Божиих, будто Бог косноязычен и не сумел, ожидая корректур богословов, обозначить точно: «И вражду положу между тобою (змием) и Евою, и от семени ее изойдет Дева, которая сотрет главу тебе», или: «рожденный от Девы некогда сотрет главу тебе». Конечно, до грехопадения давший заповедь чадородия — изрек тот общий «закон земле», что чадородием будет «стираться глава змия», ибо с грехом пришла смертность на человека, но через рождение это новое его качество остается только личною бедностью, но сохраняется общее Адамово или всего рода человеческого бессмертие. Страдание мое — останется, но страдание нас исчезнет. И человечество, как corpus universalis [1] — бессмертно и безгрешно. Болезнь при родах опять объясняется: женщина в секунду родов имеет в себе две жизни, удвоенную жизнь, как бы квадрат ее. «Уязвление в пяту» Евы змием и сказывается в родовых муках: дьявол как бы старается вырвать эту победу над ним, или, как в Апокалипсисе сказано: «Дракон пускает воду вослед жене». Болезнь есть отмщение дьявола за позор свой, поражение — и церковь, конечно, должна бы каждой роженице и каждому новорожденному воздать хвалу как моменту победы в вековой борьбе с дьяволом. Ведь не отвергает же церковь, что грех и дьявол принесли смерть именно, смертность; и что эта смертность человеческого рода встречает препятствие себе, да и прямо разрушение себя, в рождаемости. «Смерть, где твое жало?» — может воскликнуть роженица, поднимая на руках младенца и испуская дух сама. Рождение — свято, даже святейший на земле акт, как вечная победа над первородным грехом. И вот тут-то, в определении своего отношения к рождению, церковь и запуталась. Ей надо было всячески и безмерно поощрять рождение — в храмовой живописи, литургических песнопениях, в мудром законодательстве — роскошном, белом, с сосцами для питания не то что человеческих младенцев, но, кажется, всякой былинки. Ей бы ввести национальные праздники древонасаждений, цветополивов; ввести как абсолютную подробность брака не «обыск» и «метрики», а дачу юным бракосочетавшимся по паре домашних животных, в подмогу жизни и пример плодорождения: как и животные естественно окружили Вифлеем, прообраз и мечту всякой молодой, идеальной семьи. С животными, около животных — всегда мягче люди. Если бы церковь, через несчастные семинарии и академии, через их схоластику, монашеский дух и книжность, не заперла на ключ от учеников своих первую заповедь человеку: верю я, что и без моих подсказываний и настояний юные священники отерли бы слезы рождающим девушкам, пугнули бы жестокость родителей их, прижали бы к груди младенцев их. Это — они, а не Гете рассказали бы судьбу Гретхен и Фауста. Они приняли бы на любящее лоно свое и косую вдову, о которой повествует Сергеенко, согрев ее, поцеловав ее братским целованием и прямо, как говорю я, помазав елеем перси ее для питания якобы «приблудного», а в сущности утроенно законного (трудность исполнения заповеди) и усиленно священного ребенка. Трудно (скорбно) было дочерям Лота; зато от двух (только) зачатий изведены были (Богом? конечно! — ибо происхождение– то племен уже, конечно, есть воля Божия) два отдельных и самостоятельных народа с историческою судьбой (амаликитяне и моавитяне). Трудно копание — хорош жемчуг. Не гневайтесь на настойчивость мою: право же, из двух крайностей больше правды в этой, чем в утопленном ребенке и ее грустных-грустных словах.
1
единое целое (лат.).
— «Ох, как тяжело мне. Будто кто камнем сердце надавил!»
Но философ может сказать больше, чем солдатка. Эта каменная тяжесть, если мы совестливы, — должна распределяться по всему христианскому миру и придавить каждое наше сердце щепоткой смертной земли. Да это и есть, хоть мы довольно бессовестны и похожи на наше собрание, которое и узнав, что в 12 часов за стеной его кто-то повесится, сказало бы: «Пусть вешается, а мы здесь интересно поговорим».
Христианские сердца суть меланхолические, и это Бог посыпает их смертною землицею, раздробляя в нее камни единичных тоскливых детоубийств и целый горный хребет давнишнего, «дедовского», по «заветам старинки», массивного у нас детоубийства во всех его необозримых формах. Теперь, хотя мне и совестно утомлять вас еще на пять минут, прошу вас выслушать, как в самом христианстве, на почве верности именно его духу, начинаются вдруг колебания его самого.
Всем известна легенда, как в старом Новгороде один обыватель, соскучившись кормить старую слепую лошадь, выгнал ее на улицу; и как, думая найти клок соломы, она ухватилась зубами за веревку вечевого колокола и дернула ее. Зазвонил колокол. Собрался народ. Увидел лошадь и пожалел ее и приговорил хозяина ее кормить ее за работу до смерти.
Теперь, слушатели и братья, забудем нашу залу, электрический свет, как бы зажмурим глаза и пойдем за голосом сердца по темной земле, прислушиваясь, что на ней делается. Вот входим в дом Повало-Швейковского, которому только что вышла бумага — расходиться с женой и пятью детьми. Приговор церкви, голос христианства; и даже со ссылкою на непосредственные слова Христа: «Кто не оставит мать, отца, детей ради Меня — несть Меня достоин». Текст, во всяком случае, также авторитетный, как и «любите друг друга»; а главное — уже бывший авторитетным для церкви две тысячи лет и которой было весьма трудно, имея его перед глазами, уцепиться за ноги гибнущих детей и начать их отстаивать с тем упорством, которое я рекомендовал, опираясь, конечно, на Ветхий, а не на Новый Завет. «Апостолы нам ваших тенденций не проповедовали; там — о вере, а — не о детях, женах и отцах. Христианство — безженно, бесплотно, бессемянно. Это — самая сущность его, что оно бессемянно! без этого не было бы новой эры, начала другого летосчисления: ибо новый Бог и другие идеалы. И там церкви, духовенству просто нет дела до вас, до Повало-Швейковского и косой вдовы; нам и которые были до нас, «отцам» нашей церкви, «учителям» нашим, коих строгие лики в киотах вам не нравятся, а мы молимся на них, как они молились апостолам, а апостолы Христу. Наш круг замкнут. Вам не войти в него. Круг наш целостен. И вашей ли силе одолеть его?»
Дети у Повало-Швейковского еще маленькие. Как-то я наблюдал сцену: бонна, чтобы пригрозить напроказничавшим детям, сказала сурово за столом, что она просит расчета и уйдет, а к детям пусть возьмут другую бонну, которая будет давать им шлепки. Все детские лица мигом изменились, заговорив разными глазами разное. Однако все были испуганы и опечалены, а одно, ухватившись за платье бонны, горько-горько заплакало. И столько было в любви этой — детской красоты, что, право, можно, увидев один такой эпизод, научиться многому. Увы, такие эпизоды, ежедневные в семейном дому, просто невидимы, неосязаемы и неизвестны аскетам; и если вышло распоряжение о Повало-Швейковских, то ведь нельзя же забывать, что оно вышло от людей, для которых «расторжение брака» приблизительно так же отвлеченно, бесстрастно и бескровно, как для нас всех извлечение квадратного корня. Но только оговоримся: это принципиально; отвлеченно оно для них — по воспитанию, а уже воспитание — от отцов, учителей и т. д. до фундамента. Греха личного тут нет, и мы исследуем изъян, пропасть, небытие в церкви. Но вот этот квадратный корень извлечен, и мы входим или в окно подсматриваем семью Повало-Швейковского. Также в этот вечер она чувствует необходимость покориться приговору церковному, как в другую темную ночь косая баба неодолимо чувствовала, что ей невозможно «посмотреть прямо в глаза свету» с ребенком на руках от деревенского паренька.