О нравственности и русской культуре
Шрифт:
Я выскажу свои мысли вслух, не думая о том, какое вы сделаете из них употребление, и нисколько не огорчусь, если не сделаете никакого, – напротив, ибо я никогда не готовил своих мыслей для сцены.
Из тины не сделаешь глины и из экскремента не выйдет цемента.
Все это («Воевода») было бы хорошо, если бы написано было в XVII в.
Ф. М. Достоевский. «Идиот» [100]
Минута перед припадком. Дает неслыханное чувство гармонии, полноты, встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни. Необыкновенное усилие самосознания (I, 270).
100
Впервые опубликовано в кн.: Ключевский В. О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 320–322. См. также в кн.: Ключевский В. О. О нравственности и русской культуре / Сост. Р. А. Киреева. М., 1998. С. 321–324.
Сострадание есть главнейший и, м[ожет] б[ыть], единственный закон бытия всего человечества (I, 275).
Нестерпимые, внезапные воспоминания, особенно сопряженные со стыдом, обыкновенно останавливают на одну минуту на месте (I, 279).
Легкая судорога
Некоторая тупость ума есть, кажется, почти необходимое качество если не всякого деятеля, то по кр[айней] мере всякого серьезного наживателя денег (II, 6).
Все наши отъявленные социалисты больше ничего как либералы из помещиков времен креп[остного] права… Их злоба, негодование, остроумие – помещичьи, даже дофамусовские, их восторг, их слезы – настоящие, м[ожет] б[ыть] искренние слезы, но – помещичьи. Помещичьи или семинарские (Евгений Павлович Радомский)… Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а на самые вещи, не на русские порядки, а на самую Россию… Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, все… Этого нигде и никогда, спокон веку и ни в одном народе не случалось (Он же, II, 15–16). Это оттого, что русский либерал есть покамест еще нерусский либерал… Нация ничего не примет из того, что сделано помещиками и семинаристами (вследствие их отчуждения от нации) (Он же, 14).
Гуляя в задумчивости, найти себя, опомнившись (II, 48).
Богатства (теперь) больше, но силы меньше; связующей мысли не стало; все размягчилось, все упрело… (II, 70).
Мы слишком унижаем Провидение, приписывая ему наши понятия, с досад[ы], что не можем понять его (из исповеди Ипполита) (II, 113).
Тут одна только правда, а стало быть, и несправедливо (в отзыве кн[я]ж[ны] об Ипполите). Аглая Епанчина (II, 129).
Ложь становится более вероятной, если к ней прибавить что-н[ибудь] невероятное (Она же, 135).
Совершенство нельзя любить; на него можно только смотреть, как на совершенство. Наст[асия] Фил[ипповна] Барашкова в письме к Аглае (II, 160).
Можно ли любить всех? В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя (Она же, там же, 161).
«Обыкновенные»: 1) ограниченные, и 2) гораздо поумнее. (Из первых) нигилистики стриженые, которые, надев очки, вообразили, что стали иметь свои собственные убеждения. Стоило иному на слово принять к[акую]-н[ибудь] мысль или прочитать страничку что-ни[будь] без начала и конца, чтобы тотчас поверить, что это свои собственные мысли и в его собственном мозгу зародились… Это наглость наивности, эта несомневаемость глупого ч[е]л[ове]ка в себе и своем таланте у Гоголя в Пирогове [101] (II, 171–172). Отрава вогнанным внутрь тщеславием от сомнения «умных» обыкновенных людей.
101
Имеется в виду персонаж арабески Н. В. Гоголя «Невский проспект».
Суметь хорошо войти, взять и выпить прилично чашку чая, когда на вас все нарочно смотрят (246). Говорить тихо, скромно, без лишних слов, без жестов, с достоинством.
«Свет». Князю как-то вдруг показалось (на вечере у Епанч[иных]), что все эти люди как будто так и родились, чтоб быть вместе, что все эти самые «свои люди» и сам он – тоже. Обаяние изящных манер, простоты и кажущегося чистосердечия б[ыло] почти волшебно (II, 256).
Князь о католицизме: нехристианская вера, искаженного Христа проповедует, всемирную государственную] власть как опору церкви. И социализм – порождение сущности католицизма – из отчаяния, как замена потерянной нравственной] власти религии, чтобы спасти жаждущее человечество не Христом, а насилием. Это свобода чрез насилие. В отпор Западу должен воссиять наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали. Русскую цивилизацию им надо нести. Старичок-сановник о случаях перехода русских в католицизм: отчасти от нашего пресыщения, отчасти от скуки. Князь: от жажды; оттого переходит прямо в крайнее, в иезуитство, в фанатический атеизм с истреблением веры насилием и т. п. Оттого, что отечество нашел, которое здесь просмотрел. Ренегатство – из боли духовной, из тоски по высшему делу, по родине, в которую веровать перестали, п[отому] что никогда ее и не знали. Атеисты – веруют в атеизм как в новую веру, не замечая, что веруют в нуль. Слова старообрядца купца: Кто от родной земли отказался, тот и от Бога своего отказался… Откройте русскому человеку русский Свет (как Нов[ый] Свет Колумба), покажите в будущем обновление ч[е]л[ове]чества и воскресение его – лг[ожет] быть одною только русскою мыслью, русским Богом и Христом – увидите какой исполин, могучий и правдивый, мудрый и кроткий, вырастет пред изумленным миром и испуганным, ибо они ждут от нас лишь меча и насилия; не могут, судя по себе, и представить нас без варварства (II, 270–272).
Князь после в[ечера]: Я не имею права выразить мою мысль; я боюсь моим смешным видом скомпрометировать мысль и главную идею. Я не имею жеста; я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею (279).
Князь: Чтобы достичь совершенства, надо прежде многого не понимать. А слишком скоро поймешь, так, пожалуй, и нехорошо поймешь… Я чтобы спасти всех нас («исконных»), говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за всё бранясь и все проиграв. Зачем исчезать и уступать место другим, когда можно остаться передовыми и старейшими. Будем передовыми, так будем и старшими (280).
Елиз[авета] Прокоф[ьевна] Епанчина в конце романа: Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это одна фантазия, и все мы заграницей одна фантазия! Помяните мое слово, сами увидите! (II, 335)
«Преступление и наказание». На всем готовом привыкли жить, на чужих помочах ходить, жеваное есть (Разумихин). Первое дело у вас во всех обстоятельствах, чтобы на человека не походить (Он же). Они и любят, точно ненавидят (Раскольников). Чтобы умно поступать, одного ума мало (Он же). У женщин такие случаи есть, когда очень и очень приятно быть оскорбленною, несмотря на все видимое негодование (Свидриг[айлов]). Современно-то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужички наши, жить (Порфирий). Проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту. Я только осмелиться захотел (Раскольников). Станьте солнцем, вас все и увидят (Порфирий). Модный сектант, лакей чужой мысли, к[ото]рому только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит (Он же). Женщина, преданная своему мужу, своим детям и своим добродетелям (Свидригайлов). Всех веселей тот живет, кто всех лучше себя сумеет надуть (Он же). В добродетель так всем дышлом въехал (Он же). Народ пьянствует, молодежь образованная от бездейства перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; откуда-то жиды наехали, прячут деньги, и все остальное развратничает (Он же). Русские люди вообще широкие люди, Авд[отья] Ром[анов]на, широкие, как их земля и, черезвычайно склонны к фантастическому, к беспорядочному; но беда быть широким без особенной гениальности (Он же).
[Характеристика образа Иоанна Грозного в пьесе А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного»] [102]
8 марта 1894 г Грозный у Толстого – уже умирающий царь. Чувствуешь, что это царь – огонь; но он уже больше вспыхивает, чем горит и очень много дымит.
Впрочем и сквозь предсмертную копоть можно заметить наиболее жгучую и взрывчатую искру в этом догоравшем пламени: это – власть, щекотливая, нервная, не выносившая малейшего прикосновения со стороны, недотрога – власть. Он приказывал боярам понимать свои боярские права под страхом смертной казни, прощения просил у них с грозно-повелительным смирением; даже самоуничижение его является не столько следствием победы над своим властолюбием, сколько средством освещения пресыщенного вкуса власти как сухоедение служит гастроному средством восстановления утомленного аппетита.
102
Впервые опубликовано в кн.: В. О. Ключевский. О нравственности и русской культуре / Сост. Р. А. Киреева. М., 1998. С. 325–328.
Оригинал хранится в НА ИРИ. Ф. 4, оп. 1, д. 152, л. 1–4. Автограф. Карандаш.
…Стих… [103]
Эта судорожная жестикуляция умирающей власти изображена у Толстого шекспировски-бесподобно. Очевидно, идея власти была в характере Иоанна донельзя напряженной пружиной, ежеминутно готовой сорваться с своей задержки и со всей силой хлеснуть всякого, кто неосторожно ее трогал. Вероятно, в присутствии Иоанна чувствовали себя так же, как чувствуют себя при виде вертящейся гранаты, не успевшей разорваться.
Естественно, образ Грозного в драме Толстого возбуждает вопрос: как, под какими влияниями мог воспитаться и сложиться такой взрывчатый носитель власти? У Толстого ярко выступают его старческие конвульсивные морщины, но не видать его цельной физиономии и совсем не разглядишь его биографии. Статуя Антокольского.
103
видимо здесь Ключевский хотел процитировать отрывок из пьесы.
К творчеству А. К. Толстого Ключевский обращался и в «Курсе русской истории». К примеру, при характеристике царя Федора он говорил: «И в наше время царь Федор становился предметом поэтической обработки: так, ему посвящена вторая трагедия драматической трилогии графа Ал. Толстого. И здесь изображение царя Федора очень близко к его древнерусскому образу; поэт, очевидно, рисовал портрет блаженного царя с древнерусской летописной его иконы. Тонкой чертой проведена по этому портрету и наклонность к благодушной шутке, какою древнерусский блаженный смягчал свои суровые обличения. Но сквозь внешнюю набожность, какой умилялись современники в царе Федоре, у Ал. Толстого ярко проступает нравственная чуткость: это вещий простачок, который бессознательным, таинственно озаренным чутьем умел понимать вещи, каких никогда не понять самым большим умникам. Ему грустно слышать о партийных раздорах, о вражде сторонников Бориса Годунова и князя Шуйского; ему хочется дожить до того, когда все будут сторонниками лишь одной Руси, хочется помирить всех врагов, и на сомнения Годунова в возможности такой общегосударственной мировой горячо возражает:
Ни, ни!Ты этого, Борис, не разумеешь!Ты ведай там, как знаешь, государство,Ты в том горазд, а здесь я больше смыслю,Здесь надо ведать сердце человека.В другом месте он говорит тому же Годунову:Какой я царь? Меня во всех делахИ с толку сбить, и обмануть не трудно,В одном лишь только я не обманусь:Когда меж тем, что бело иль черно,Избрать я должен – я не обманусь.Не следует выпускать из виду исторической подкладки назидательных или поэтических изображений исторического лица современниками или позднейшими писателями». (Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. М., 1988. Т. 3. С. 19–20).
Иоанн не всегда был таким, как изображен он под конец жизни у Толстого, да и под конец жизни он не всегда являлся таким, как изобразил его Толстой. Мало того: сам в себе, в душе он далеко не был тем, чем часто казался и хотел казаться, а иногда хотел, да не умел казаться тем, чем был. Вообще это был довольно сложный человек. Если есть цельные и прямые характеры, точно отлитые или выкованные из плотной однородной массы, то характер Иоанна можно назвать витым и изогнутым, сотканным из разнообразных нитей. Потому он был загадкой и для современников, и для позднейших историков, да я не знаю, для последних перестал ли он и теперь быть таким. Разнообразие суждений. Современники терялись в догадках, недоумевая, каким образом царь, так славно начавший царствовать, с таким умом и усердием к народному благу, потом, с 1560-х годов, со смерти царицы Анастасии стал на себя не похожим, ожесточился и принялся свирепствовать над собственным народом. Карамзин повторил в своем суждении впечатление современников. В его изображении Иоанн двоится, было два царя Иоанна – один до 1560 г. умный, деятельный, мужественный завоеватель и смелый преобразователь, другой после 1560 г. – жесткий тиран, исступленный и подозрительный самовластец, способный казнить присланного из Персии слона за то, что тот при встрече не хотел воздать ему царских почестей. Другие представляли его еще иначе: у одних, как у Погодина, это ничтожество, вечно действовавшее по чужим внушениям; для других он виртуоз-гастроном власти в роде Нерона, находивший художественное наслаждение злоупотреблять ею прихотливо, а Соловьев под страшным обликом грозного царя видит скорбные черты жертвы борьбы зарождавшейся государственной власти с крамольным боярством. Я думаю, что все эти писатели правы, каждый с своей точки зрения: по-своему рассматривая ткань этого сложно сплетенного характера, каждый с усиленным вниманием рассматривал те или другие отдельные его нити, не замечая, что перед ним разорванные нити, а не цельная ткань.