О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Года четыре назад я решился рассмотреть египетские рисунки в здешней Публичной библиотеке. Я служил, и день у меня был занят, а единственное свободное воскресенье заперта бывает библиотека. Ни взять на дом страшно дорогие атласы египетских научных экспедиций, ни даже вытребовать их в общий читальный зал оказалось невозможным. Что же мне было делать? «Четвертая пошла неделя, — а я всегда говею на четвертой, не так тесно», — сказал мне товарищ но службе. — Это меня надоумило. Я отпросился у начальства говеть и с энтузиазмом, какого не могу передать, поспешил в понедельник в заветные и с тех пор священные для меня двери Публичной библиотеки, в ее знаменитые, тихие, поэтические залы «отделений». В самом деле — это прекраснейшее, религиознейшее (по серьезности) здание в Петербурге. Но что читать? А я страшно торопился. Полочек, шкафчиков специально с Египтом — нет. О! теперь я уже знаю все уголки, где старый египетский аист свил себе гнезда, но тогда не знал. К счастью, помог мне случайно встреченный там знакомый. «Да вот длинные красные томы… «Denkmaler» Lepsius’a [69] , ну — и довольно, и насытитесь, и нечего больше искать. Смотрите — какие двенадцать томищев: каждый нужно на лошади везти».
69
«Памятники»
Lepsius Richard (1810–1884). Denkmaler aus Aegypten und Aethiopien… Berlin, 1849–1856. 12 Bd.
И я погрузился. В шесть дней недели я не терял минуты; потом — немножко страстной недели, потом — субботы летом (день, свободный от занятий в Петербурге) и среди обычно служебной недели хоть денек скажешься больным — и все сюда, в знаменитые и прекраснейшие «отделения». Согрешил, украл у христианского Бога одно говенье и заглянул в Фивские и Гелиопольские святилища.
Грустен и весел вхожу, ваятель, в твою мастерскую; Гипсу ты мысли даешь, мрамор послушен тебе. Сколько богов и богинь, и героев…Право, лучше чем этим стихом Пушкина не умею изобразить то веселое, раскатистое чувство, с каким при изнурении физических сил я все глубже и глубже закапывался в египетские фолианты. «Золотой сон человечества» — его я увидел здесь воочию. Я увидел его как картину, а не как рассказ. Право же, египетскими рисунками можно иллюстрировать, как миниатюрами по полям книги, весь «Сон смешного человека» Достоевского, как и беседу Версилова с сыном, и много, много… страниц из Лермонтова. Весь Египет есть только необозримая и по широте, и по разнообразию, и по углубленности иллюстрация к стихотворению:
Когда волнуется желтеющая ниваили, vice-versa [70] , это знаменитое стихотворение с заключительным:
И в небесах я вижу Бога [71]есть только странный атавизм, «заговорившие в пра-пра-правнуке предки», жившие еще на берегу горячего Нила. Все, как и у Лермонтова, — там: серебристые ландыши, тенистые сады, прячущийся в зелени листов пунцовый плод и… бог, везде — Бог, все — боги,
70
наоборот (лат.).
71
М. Ю. Лермонтов. «Когда волнуется желтеющая нива…» (1837).
О! «боги сходили там на землю и роднились с людьми». Из трогательных рисунков передам один. Нарисован ряд осликов, целое стадо, вереница. Все, вероятно, видали у конечных пунктов петербургских конок, в знойные летние дни, как наши добрые кондукторы-мужички, жалея уставших лошадей, мочат обильно тряпки и кладут им на усталый череп. Я замечал, что кондукторы (сами очень усталые) неутомимо, безустанно это делают. Но вот что я раз заметил на адмиралтейском конце конки: кондуктор положил лошадиную морду на плечо себе и, обняв ее шею, долго так держал. Это уже ласка, это одухотворение, это не (медицинская) помощь. Теперь, на поразившем меня египетском рисунке осликов ли, или лошадей, они все заложили морду за шею друг другу, т. е. все стоят в ласке, в одухотворении. Ничего подобного и никогда я не видал во всемирной живописи. Через три года в той же Публичной библиотеке я нашел изображения ланей, но в странном сочетании: черепа их как бы раскрыты, оттуда тянутся рога, но и вместе выходит человек, что-то человекообразное, голова, руки, туловище, и так согнутое как бы говорит: «вот — я родился! вот — из какой родины!» Вполне удивляюсь, как историки культуры и религии никогда не воспроизвели этого рисунка: в нем уже вся Греция, со множеством мифов, с царями Миносами и Минотаврами, с Гераклами в львиной шкуре и проч. И вместе здесь тоже и родина «Рейнеке-Лис» [72] Гете (животный и человекообразный эпос).
72
Сатирическая поэма И. В. Гёте (1793).
Высокое счастье, высокая радость бытия разлиты в египетских лицах. Слова Достоевского: «они были прекрасны, потому что были похожи на детей» — совершенно определенно описывают сущность прелести египетских лиц. Напр., на одном рисунке «Экспедиции французской армии под предводительством Бонапартэ» (многотомный атлас), — перенесена живопись с какой-то стены храма: лица (фигурки) — человеческие, они очень невелики, каждая в мизинец величины, и все, т. е. такое огромное множество, улыбаются. Улыбается египтянин (как я рассмотрел на других больших рисунках) не губами, а лицом: губы чуть-чуть изогнуты в улыбку, но она своеобразно стянула и щеки, и лоб, и вы получаете впечатление не смеющегося человека, а обрадованного или известием, или находкою, или удачею, но вообще каким-то благополучием. Сонм благополучных лиц — вот впечатление. Грех еще не начался, скорби еще нет, уныния не знаем. Улыбка тонкая и нежная, несколько таинственная, именно как у детей. Дети ведь еще другого мира, чем мы, без греха, т. е. без главной нашей психологии. Таковы египтяне; в меньшей степени — греки; почти совсем этого нет — у римлян. При Адриане у них уже было только декадентство, и вот, однако, отрывок из этого декадентства (возобновленный культ Изиды) все еще прекрасен, звучен, цветист, душист.
Последняя туча рассеянной бури… [73]«Не было чувство греха», — говорит (о греках) Хрисанф. «У них вовсе не было того жестокого сладострастия, которое у нас составляет почти единственный источник всех и всяких грехов», — описывает Достоевский людей другой планеты, — и в тоне слов его слышатся почти слезы, слезы скорби о настоящем, слезы указания на будущее. А он был слишком проницателен, чтобы ошибиться; автор «Карамазовых» именно в теме сладострастия был слишком компетентен, чтобы сказать пустое определение. Что же тут за тайна, которую он хотел выразить?! «У них рождались дети; но эти дети были как бы общие и все эти прекрасные, добрые, еще не согрешившие люди составляли одну семью». Если мы спросим, чем семья и ее существо отличается от общества, от компании, от государства (в их существе),
73
А. С. Пушкин. Туча (1835).
74
Одна из поразительных тайн юдаизма, еврейства, поддерживаемых такими учреждениями их, как абсолютное закрытие брачных связей с чужеплеменниками, как миква (священное погружение в бассейн воды перед субботою) и проч., заключается в том, что все еврейское племя, на всем земном шаре, имеет родственное сложение и психологию только очень разросшейся, но одной семьи. Отсюда их эгоизм к внешним и необыкновенная теплота друг к другу. У европейцев все отношения суть соседские, гражданские, римские, или отношение — соучеников на парте (в линии религиозной связи).
75
Поразительно до сих пор чувство животных у магометан: они их не трогают, не гоняют и не убивают. Не смеют (психологически) этого и не хотят. Этим объясняется безобразие Константинополя, которого улицы — что собачий двор: но собаки, как мне передавали, до того тихи, что через каждую можно безопасно перешагнуть. Это некрасивая форма прелестного венецианского обычая: во всей Венеции не убивают голубей.
Грех, смерть, стыд— связаны, как числитель и знаменатель одной дроби. Изменяется знаменатель — не остается тем же и числитель, хотя бы цифра его была та же.
У греков «не было чувства греха» (Хрисаноф). Как же они смотрели на пол? Обратно нашему. Как мы смотрим? Как на грех. Грех и пол для нас тождественны, пол есть первый грех, источник греха. Откуда мы это взяли? Еще невинные и в раю мы были благословлены к рождению.
Мысль, что в роднике семьи, в поле, содержится грех, есть одна из непостижимых исторических аберраций; она сейчас же перенесла святость в смерть, в гроб. Как только человек подумал, что в рождении — грех, испугался его, застыдился: сейчас же святость и славу он перенес в могилу и за могилу, и поклонился смертному и смерти. Вот где связь трех факторов грехопадения: поверив Искусителю и вождю смерти, ео ipso [76] Человек застыдился, остудил в себе родники жизни; а осудив родники жизни (стыд) — причастился смерти, стал смертен.
76
тем самым (лат.).
Мы уже подходим здесь совершенно к теме «Демона». У Достоевского сказано: «Дети были общие, невинные люди радовались рождению их, как участников земного своего блаженства». Чем более сядет за стол гостей, тем радостней пиршество. И о смерти они не скорбели; но смерть, даже безболезненная, есть уход, сокрытие. Гость вышел из-за стола и ушел в иное место. Если даже он ушел в лучшее место, это лучшее — для него, а у нас, за нашим пиршеством, стоит пустой стул. Хоть легкая тень скорби останется при виде пустого стула. Итак, смерть все-таки есть скорбь, но рождение — «здравствуй, еще человек, гряди в мир!». Древний теизм, да и теизм в видении Достоевского, есть как бы разлившееся молоко, пожалуй — как бы разлитие по всем нашим жилам чего-то нежного, мягкого, любящего, бессловесного, подымающего грудь, без имен, без статуй, без средоточий в один пункт или минуту. Посему первые храмы не имели ничего общего с нашими: идешь, идешь — поле; не очень много святости; входишь в лес — больше святости! Тут и птички, и дикая коза, и такая большая куча листочков — «божков». День — хорошо; сияет солнце, есть святость; но ночь — зажигаются мириады солнц, все небо «в очах» — тут святость гуще, тут слезы подступают к горлу. Все и везде свято; но нажим святости сосредоточивается в некоторых местах, областях, пространствах, временах. Но из этих времен субъективно для каждого есть одно особенное и исключительное, по странности, по радости, по глубоким благодатным последствиям: — это рождение, мое или от меня. Представить себе можно этих первых людей в момент влюбленности. Достоевский и говорит: «они все были как бы влюбленные друг в друга». Тургенев рисует нам влюбленных, и он, старик, в старый фазис цивилизации рисует их, как древние своих полубогов, а мы все, не сговариваясь, называем их «героями». Любовь исключает обман; вот кого не обманет жених: свою невесту. Пожертвует жизнью. Они не лукавствуют, не хвастают, не лгут, не зложелательствуют: назовите мне грех между ними, и я дам на отсечение свою голову. Это — сейчас, в пору старости. «Весь избыток молодых сил уходил у них на любовь», — говорит Достоевский. Что же должны были чувствовать, влюбляясь, ранние человеки, и, главное, как они должны были быть удивлены, поражены этим чувством, его феноменом, его неразгаданною сущностью?! Но тут пусть скажет два слова наша наука: