О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
«Не противься злому». — И Толстой понимает это как несопротивление и злу вообще. Но кто есть первый злой? Отвергнем ли мы, что вовсе не человек со своим слабым соизволением, но иной и могущественнейший стоит за ним и влечет его к злу? Мы не отвергаем Бога и Божие в человеке; не отвергая в человеке и демонического, отвергнем ли мы того, именем кого называем темные влечения в нем? Кому же Толстой указывает человеку не противиться? с кем пытается убедить нас умерить, смягчить борьбу? Он пишет, в том же письме к г. Кросби, что «физически не может, не в состоянии присутствовать» в суде, «осудить ближнего». Он так добр — верим ему. Но так ли он рассудителен? Ему представляется суд как некоторое таскание осужденных на веревке в темницу, и он от этого грязного и жестокого дела отказывается. Но зачем же учил он в Яспонолянской школе, когда и училище можно определить как место, где дети наказываются. Он взял побочную сторону предмета и определил предмет через нее, упустив сущность. Его в суд зовут рассудить дело, а не осудить человека; помочь людям разобраться между множеством известных и неизвестных данных и сказать, по разумению, слово правды. Это — правое, святое дело. Можно жалеть о публичности судов и выставлении
Толстой хотел бы энервировать человека, вынуть из него все страстные эмоции. Он именно хочет погасить в нас искру, которую затеплил Спаситель. Разве Иоанн был бездеятелен? разве Петр не был пылок? И Он избрал их, то есть Он нашел, что свойство живой деятельности и пылкого сердца особенно отвечают, как восприимчивая почва, семени, которое Он пришел бросить в человека. Петр отсек ухо воину, пришедшему с другими, в числе стражи, взять Учителя; Спаситель приставил ухо и исцелил раненого, — ибо то, для чего Он пришел на землю, должно было совершиться, да и воин, пришедший сюда не по своей воле, не был ни в чем виновен. Но, однако же, Петр отсек, — таково было его первое движение; Иаков и Иоанн хотели низвести огонь на самарянское селение, которое не впустило к себе Иисуса, как иудея, идущего в Иерусалим. А они были не худшие, Христос не избрал себе в ученики лукавых, порочных, злых. Но негодование не есть проявление зла в человеке, а часто — правды; и наказание не есть злое действие, а часто праведное. Христос входил в общение с мытарями; однако он не вошел в общение с фарисеями. Мытари были внешне унижены, но они были чисты сердцем; они сознавали грехи свои, они каялись. Таковых возлюбил Христос. Но и Он юношу богатого — отпустил, книжников и лицемеров — не искал привлечь. Та, не заключающая в себе никаких внутренних разграничений, «любовь», тот звук любви, который мы произносим — и он естественно касается всех, никого не обходит — не из Евангелия. Это не та любовь, которая нам заповедана Спасителем. Любовь ищет, разглядывает; любовь трудится, любовь соучаствует людям; любовь часто гневается, иногда негодует; она иногда даже наказывает. Но эта «любовь», которая нам проповедуется со страниц журналов? которую несет и Толстой людям? Отчего она так мало жжет? так мало утешает даже несущих ее, — как утешает истинная любовь? она не ласкает, не возбуждает, она — мертва. Отчего это? какая тут тайна? Нет любящего сердца: это — риторическая любовь конца XIX века, искусственный цветок, сделанный в подражание живому, который умер.
Проповедь Толстого не имеет и так же не будет иметь действия, как попытка г. Вл. Соловьева способствовать соединению церквей; не по отсутствию надобности в этом, но по отсутствию способностей к этому в инициаторах обоих движений, полурелигиозного и полуцерковного. Если бы кто-нибудь явился с Запада ли, на Востоке ли с равною любовью к разделившимся церквам, с горем мучительным об этом разделении, со слезами, с ночами без сна, с убеждением к людям, молитвою к Богу, если бы в порочную толпу нас вошел кто-нибудь с даром истинной благодатной любви, если бы не оратора мы видели перед собою и не литератора, если бы перед нами явился святой, то есть Богу угодный человек, и к этому нас позвал — Божие дело совершилось бы. Такового ждем; дело ими предпринятое — не отрицаем; их отвергаем.
P. S. Я только что прочел (в мартовской книжке «Северного Вестника») биографию Ницше [11] , писанную лицом, его близко знавшим, и которая была им лично просмотрена, — и, в виду все возрастающего внимания к этому философу, не могу удержаться, чтобы не сказать о нем нескольких слов.
Стрелка попорченных часов может делать какие угодно любопытные движения, но она не может показывать время; Ницше, в течение 14 лет медленно сходивший с ума (наследственная болезнь) и в эти именно годы написавший свои сочинения, мог написать в них много любопытного, но все это любопытное имеет тот недостаток в себе, что оно — не истинно.
11
Очерк Лy-Андреас-Саломэ «Фридрих Ницше в своих произведениях». Она была ближайшим другом Ницше, и многое в ее очерках написано под его наблюдением.
Кажется, это неоспоримо; и, кажется, это достаточно, чтобы удержать ищущих истины от изучения его сочинений. Заблуждаться же можно многими способами, на многие манеры, и между ними есть тот, который нашел Ницше и который зовут, без всякого на то права, его «философией». Ибо самой идеи знания, самого усилия к правильному в мысли у него не было; и как он, так и труды его — даже не лежат в той общей категории, куда мы относим родственные факты «науки», «философии», «знания», «понимания».
1897 Два вида «правительства» {3}
Прочитав статью г. Ник. Энгельгардта «Спасович о Пушкине» [12] , не могу удержаться, чтобы не сделать к ней несколько добавлений. И да простит читатель если они не будут того же спокойного тона.
Если вдуматься, нападения г. Спасовича на Пушкина гораздо больнее для памяти великого поэта, нежели та грязь непонимания, которую когда-то лил на его голову наивный Писарев. Во-первых, они опаснее потому, что осторожнее и умнее; во-вторых, потому, что они не так ярки и не вызывают сейчас же и резкого отпора, т. е. они остаются в уме читателя. Между тем предмет их гораздо мучительнее, избранные точки для нападения — гораздо тягостнее и не только для Пушкина, но и для русского общества, привязанного к его памяти. Писарев доказывал, что Пушкин «не поэт» [13] , как, напр., был для него поэтом Гейне; а во-вторых, что если бы он и был поэтом, то это — «ничего не значит, не содержит в себе никакой заслуги, так как всякий, если захочет, «может сделаться таким же поэтом, как Пушкин». Эта детская аргументация, детская и по теме своей, и по способу выполнения, могла подействовать на детские части общества, но она как-то в сущности не задевала и не касалась самого Пушкина. Так его понимают — ну, что ж, всякий в понимании волен и качества понимания лежат на ответственности каждого.
12
Статья В. Д. Спасовича «Дмитрий Мережковский и его «Вечные спутники» напечатана в «Вестнике Европы» (1897, № 6), отклик на нее Н. Энгельгардта «Спасович и Пушкин» — в «Новом времени» 27 июня 1897 г.
13
Имеются в виду статьи Д. И. Писарева «Пушкин и Белинский» (1865) и «Генрих Гейне» (1867).
Нападения г. Спасовича, не затрагивая поэта, даже усиленно охраняя от умаления его гений, — тем, кажется, с большим беспристрастием и основательностью сосредоточиваются на Пушкине-человеке, на Пушкине, как члене общества, хотя бы и живущего. Упрек здесь бросается не в литературную мантию поэта, а ему в лицо. И содержание упреков г. Спасовича таково, что они пачкают это лицо, ровняют человека; они клонятся к тому, чтобы исключить из общества его члена. Само собою разумеется, что «поэт» погиб, когда погублен человек, и этот прием неизмеримо оскорбительнее, чем все, что писал наивный Писарев.
Г. Энгельгардт не без остроумия и меткости назвал статью г. Спасовича «эристикой»; даже не софистикой, но эристикой — и только. Г. Спасович, обладающий прекрасным и легким слогом, умом совершенно достаточным, чтобы не дать заметить отсутствие в нем оригинальных мыслей, и гражданским чувством настолько приподнятым и шуршащим, что оно не дает подслушать и подглядеть человека, — не есть в собственном смысле писатель. Потому что нет новой, ему лично и исключительно принадлежащей мысли, за которую он бился бы с пером в руке, отстаивал ее, страдал за нее, на ее торжество надеялся, об ее непризнанности скорбил. Нет ничего такого, т. е. нет содержания писателя в нем, а есть только форма. Все его мысли — подняты с улицы, т. е. вы их читаете в «Вестнике Европы» или в «Русской Мысли», у г. Спасовича или у покойного Евг. Утина. Он — носильщик в литературе; коробейник, у которого за плечами товар не его фабрики. В конце концов, и, как это общеизвестно, он — сытый и самодовольный адвокат, opera omnia которого могли бы быть удобно озаглавлены названием «В часы досуга». В нем мы наблюдаем игру «прекрасного слога» над человеком, которого этот стилистический талант, без тяжести внутреннего содержания, повлек сделаться журналистом.
Пушкин народен и историчен, вот точка, которой в нем не могут перенести те части общества и литературы, о которых покойный Достоевский в «Бесах» сказал [14] , что они исполнены «животною злобой» к России. Он не отделял «мужика» от России и не противопоставлял «мужика» России; он не разделял самой России, не расчленял ее в своей мысли и любил ее в целом; т. е. он — именно «свободно», как прекрасно настаивает г. Энгельгардт, — около мужика любил помещика, около Петра I — Иоанна IV; и, наконец, он любил правительство свое, ну, хоть в той степени, в какой позволительно же, не вызывая насмешек, татарину любить свой шариат и своих мулл, еврею позволительно любить синагогу и раввинов. Он до конца жизни своей любил и уважал декабристов; и никто никогда не подслушал, нет ни одного об этом буквенного памятника, чтобы, говоря с императором Николаем I, он когда-нибудь в этом разговоре попрекнул их память.
14
Имеется в виду Петр Верховенский в «Бесах» Ф. М. Достоевского (глава «Иван-Царевич»).
Вот этого отношения к России ему не могут простить, ибо это значило бы помириться с Россией, чего решительно не могут носители «животной ненависти к ней», по определению Достоевского. Создалась легенда о «придворной ливрее» Пушкина; о перемене, «чередовании» (выражение г. Спасовича) в убеждениях Пушкина; о том, что это «чередование» совершилось «не безвыгодно» (термин г. Спасовича) для него. Наконец, вопреки свидетельству его поэзии, в ее неисчерпаемых глубинах; вопреки свидетельству его прозаических отрывков, где каждая страница может быть развита в философский трактат и каждая строка может быть раздвинута в страницу, создалась версия о его «поверхностности» и «малообразованности». «Шекспир создал целое человечество»: ведь эта мысль, эта короткая строчка 36-легнего Пушкина ценностью и обилием содержания перевешивает все, что успел в критике и истории литературы написать г. Спасович к 60-ти летнему своему возрасту. Его параллель между Мольером и Шекспиром [15] есть программа литературнокритической школы; возражения Радищеву и Чаадаеву [16] есть программа политическая, более ясная и убедительная, чем какую 30 лет проводит и защищает «Вестник Европы». Мы говорим о черновых его набросках, о бумажном хламе, который он бросал в корзину, а не нес в печать. Мы не подымем речи о таких его созданиях, как «Египетские ночи», где на протяжении всего 16 страниц он дал три образа незабываемых, три клочка, разделенных тысячелетиями миров, углубившись в которые и отделяя форму от содержания, мы не знаем, кому более удивляться в Пушкине — вдохновенному ли поэту, который так умеет рисовать, или всемирному мудрецу, который так умеет понимать. Но для г. Спасовича Пушкин «легковесен»… Sancta simplicitas! [17]
15
В «Table-Talk» Пушкин писал: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти…»
16
Речь идет о статье Пушкина «Александр Радищев» (1836) и письме Пушкина к П. Я. Чаадаеву 19 октября 1836 г.
17
Святая простота! (лат.) — выражение приписывается Яну Гусу (1369–1415), который будто бы произнес его на костре инквизиции, когда увидел, как простая крестьянка в религиозном усердии бросила в огонь принесенный ею хворост.