О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
«Мужья — скучны, любовники — интересны». Это — канон европейской цивилизации. Да и понятно: любовники — невинны, чисты, исполнены сил; мужья — «полинявшие лебеди».
«История одной жизни» Мопассана в огромных цитатах должна бы быть введена в историю христианской, католической семьи. Православие в данной сфере имеет отступление от строгости, протестантство совсем ее не держится: но последовательное и завершенное католичество «достроило» башню европейской семьи. То, к чему в других исповеданиях есть только тенденция, — у католиков есть факт, достигнутое:
1) Мужчина, муж есть «существительное»; женщина — «прилагательное» около него.
2) Связь их, соединение их есть одно и навсегда. Оно не расторгается ни по какой причине, ни по какому поводу.
3) Имущество — все у мужа; у жены — ничего. Ребенок — только отца, мать
Вся «История одной жизни» Мопассана есть только развитие этих коренных тезисов католического брака, или даже гражданского французского брака, который рамками своими точь-в-точь повторяет католический, не смогши вырваться из его духа, из его форм.
Жюльен-муж и Поль-сын суть господа положения; им принадлежит все — судьба окружающих, имущество их, титул, положение, все. Но это — два гнилых дерева. Семья, положенная на эти гнилые стропила, — рушится.
Рушится и залавливает все здоровое, все нравственное около них, которое в то же время лишено всяких прав, с них снято всякое «свое лицо».
Но «свое лицо» не так-то легко снять с человека. Оно скажется бунтом, отчаянием, борьбой. Не имея силы, оно прибегнет к хитрости. Когда ему не дано жить правдой, оно будет жить обманом.
Католичество дало закон. Этот закон подавляет лицо. «Патер — все, человек — ничто». Отсюда все расположение католического брака, все его «предикаты».
Тогда, «человек», «лицо» вывернулось из-под закона и создало — нравы, быт, обычай!
Церкви и государству оно оставило только утешительную «шкурку» семьи, «шкурку» брака: как есть сброшенные, отставшие от тела, валяющиеся по дорогам «шкурки» змей и ящериц. У оленей так отпадают рога; птицы тоже «линяют». И вообще — это есть в природе, это — ее явление.
Лицо и человек в католичестве бросились в свободную любовь. «Это — правда и красота, брак — ложь и скука». Нужно у Мопассана прочитать рассказ «В семье», чтобы увидеть и осязать, какой это ужас и отвращение, какой подлый, грязный, идиотский цинизм. Семьи просто нет, одна — шкурка. Есть «законы о семье», торжественные, строгие. Но мяса семьи — нет вовсе, никакого. Просто это — куча людей, живущих отвращением друг к другу, тоскливых, скучающих, глупых в отношении семейственности.
Такую семью просто нужно бросить, выйти из нее, — как из чумного гнезда. Лучше жить одиночками, дикарями, в лесу. Нравственнее так жить, — ибо все же не будешь испытывать вечного отвращения и вечной ненависти. Такова ведь и семья Жюльена и Жанны: Жюльен испытывает постоянное отвращение к жене Жанне, ему нравятся ее горничные и подруги жены; Поль, сын, испытывает только скуку в отношении к матери и дедушке. Затем же им жить вместе?
Католичество этого никогда не сумело разъяснить. Ничего на это не ответило. Оно отвечает иногда только в исповедальнях, потихоньку: «живите, как знаете, с кем и как угодно». В исповедальне католичество благословило или «позволило» любовничество, и только этим и держит как-нибудь семейный мир (патер Пико в «Истории одной жизни»). Таким образом, в таинстве (исповедь — таинство) оно разрешило то, что в другом. таинстве (брак) — запретило. В одном таинстве оно говорит:
1) Любовь мужа и жены священна и вечна. Она пожизненна. Обязательна.
А в другом таинстве потихоньку поправляется:
2) Но так как невозможно любить по обязанности, то живите, как знаете. Только по наружности делайте вид любви и не расходитесь.
Так получились «известные французские нравы». Человек здесь только страдалец. Даже Жюльен со своими горничными — страдалец, даже Поль со своей «особой» — страдалец. Все — жертвы положения. Уже сейчас же за Рейном начинается совсем другое: горничные — не в уважении, проститутки — хоть спрятаны, никто их не воспевает, о них не пишут романов; и, что важнее, — на них не растрачивают состояния. «Расторжимая», «не вечная» семья, «не обязательная» любовь воспевается, увита поэзией, уважением. Дети не кидаются на произвол и не загуливаются: т. е. все это есть, но как уродство, пугающее, отвратительное, ненавидимое, преследуемое. Еще дальше, к востоку, у нас — все это несравненно теплее и лучше, нежели в несчастной Франции. У нас совсем другое чувство детей, совсем другое чувство женщины. Таких резиновых господ, как Жюльен, Россия просто не вынесла бы, или считает их гадами, выродками, каковы они и есть. Еще за границами Европы картина тех же вечных физиологических отношений и связей уже совсем иная: старый, седой, 80-летний араб есть предмет почитания, культа целого племени. Роль его, судьба его совсем иная, чем «дедушки» в «Истории одной жизни», который умирает в квартире адвоката, доплачивая последние долги внука с его «особой», или чем 90-летней бабушки рассказа «В семье».
А что же католичество со своим богословием? В Риме я видел здание «Конгрегации de propaganda fide». Дворец величиной чуть не с Ватикан. Это — «министерство» обращения в католичество китайцев, японцев, индусов и проч. и проч. Ну, тут думы, мудрость, ухищрения. А Жанна и ее судьба, такая страдальческая, такая беспримерно-страдальческая судьба, что, проснувшись ночью, представишь и вздрогнешь — эта судьба и такие судьбы матерей и жен там не занимают. Несчастные Французы, несчастная Франция! Обращение в католическую «fides», с filioque и прочими напастями, десятка желтомордых азиатов куда важнее, интереснее, священнее для самой многонародной христианской церкви, самой могущественной и самой утонченной, нежели судьба семейных людей в целой Франции, да даже в пол-Европе, и для них имеется какая-то затхлая консистория, глупая, тупая и взяточническая, еще хуже наших. В этой беспечности церкви и лежит корень не только «известных французских нравов», но и того, что из Франции первой полетели камни в Ватикан, а Мопассан, с папироской в зубах, зарисовал свой иронический, правдивый и страшный рисунок.
Поразительно, почему католические писатели, почему мудрецы в католичестве просто точно не замечают всего этого, — не замечают того, где корень вражды к ним, где корень упадка христианского общества и церквей… Не о них ли в Евангелии почти насмешливо сказано: «они будут видеть — и не увидят, слышать — и не услышат». И ждут, пока на головы их повалятся уже не камни, а горы…
Факт «литературы» обнимает собой, конечно, не одни беллетристические произведения, а совокупность всей духовной жизни страны, выраженной в слове. В этом определении литература обнимает собой и науки, и философию. И под этим углом зрения французская литература, имевшая Паскаля, Руссо, энциклопедистов, Декарта и Бюффона, неизмерима в объеме, блеске и глубине. Только английская, германская и итальянская литературы стоят с нею в уровне, уступая в одном, превосходя в другом, суть для нее «братские» и однородные явления. Что касается русской литературы, которая по правде-тo начинается всего с Карамзина, потому что только с него и его друга Жуковского начинает биться в нашей словесности пульс какой-то идеи, «своего русского сердца» и «своего русского ума», который не прерывается потом, не умолкает, а только преобразовывается и доходит до нашего времени, — то эта литература, придвинувшаяся к французской, бедна точь-в-точь, так, как «русское отделение» в Публичной библиотеке бедно около иностранных отделений в ней же. По некоторым отделам наук русские совершенно ничего не имеют; по другим — только переводы и компиляции; и лишь по некоторым, крайне немногим, имеют настоящие самостоятельные труды, среди которых крошечное число есть классических. Философии у нас почти нет. Умственная жизнь почти вся вкладывается на борьбу школ славянофильской и западнической, которая уже не Бог весть как значительна, отвечая лишь на вопрос, как нам, Русским, относиться к Западу. Все это в высшей степени местно и временно. Религиозные идеи Гоголя и Толстого, волновавшие и волнующие Россию, около «Мыслей» Паскаля представляются совершенно жалкими, уродливыми, слабыми. Гоголь и Толстой, личности вполне великие, не уступающие Паскалю или Декарту, значительны в другом, а не в религии. Паскаль — чистое золото в религии; говорил от сердца, а ум его был неизмерим. Гоголь и Толстой иногда кажутся просто притворяющимися религиозными людьми, или — натаскивающими на себя шубу нравоучительного старца, но без всякого успеха. «Медведь гнет дуги»…