О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Но эту одну страницу Мопассана, только одну — Толстой раздвинул бы в «Анну Каренину», и потряс ею всю Европу.
Ребенок «только пищит и требует расходов». Он «мешает мне, Жюльену, жить — ибо требует хлопот и все им заняты». И с этим «черт возьми» удивления… Это слишком по-французски. Да даже по-французски ли? Невероятно, чтобы было так просто и коротко. Что-нибудь есть еще. Жюльен вообще невероятен у Мопассана и во всяком случае совершенно не ясен. Что же полюбила в нем Жанна, прекрасная, кроткая и благородная? Его «элегантность», о которой упоминает Мопассан всякий раз, когда его выводит на «победительную линию». «Элегантность», т. е. манеры, галстух и жилет? Неужели француженки это любят? Невероятно. И Мопассан своей живописью нисколько внутренно нас не убеждает, что это так есть во Франции.
Князь Василий и его сыновья еще дальше от нас, чем теперешняя Франция, но что он был, и что дети у него были именно такие — мы вполне верим:
Рисунок убеждает в себе. Это — Толстой.
Мопассан тоже рассказал, — даже подобное. Но не убедил, потому что не дает ничего понять.
Вот разница между русской живописью и французской. Русская внутренно убедительна. Французская — внешне убедительна, а внутренне — мало вероятна и даже неправдоподобна, по полной непонятности, неосвященности.
Отчего Жанна, дочь распущенных родителей, все Жюльенов и Жильберт, — так целомудренна, свята, чиста, а Жюльен до того на нее не похож?! «Так автор захотел».
У русских есть более бережное, страшливое отношение к темам: и от этого вся их работа, даже плохонькая, получает лучший тон. Написав такой труд, как мопассановская «Une vie», Русский ничего бы более не написал, сгорел бы за работой тома в три-четыре, изнурился бы, может быть спился бы, но не перешел к другим легким эскизам, как перешел Мопассан. В конце концов в голове стучит мысль: «кто же написал «Une vie», Жанна или Жюльен, человек одного типа или Другого типа?» Ответ прет из вас: «Конечно — Жюльен! Жанна умерла бы над темою, изложив свою грустную повесть. Но с Жюльена скатывается все, как с гуся вода»… Оттого и перешел к новым темам. Но судьба Жанны, рассказанная Жюльеном, не может не сопровождаться только деланным состраданием. И роман не может сопровождаться впечатлением.
«Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу произвела переворот, вызвала волнение в цивилизованном мире.
Но «Une vie»?.. Ее прочли, восхитились, и — только. Для такой книги или вернее такой темы — это слишком мало и даже ничтожно. Можно сказать, успеха не было. Были только читатели.
«Крейцерова соната» вызвала действие в России. Прочтя ее, многие стали иначе жить половою жизнью; переменили свое отношение к своему полу. Появление «Une vie» должно бы вызвать съезд французского духовенства для обсуждения положения французской семьи, вызвать какие-нибудь распоряжения парижского архиепископа, а то и папы. Но ничего не было. Были «читатели»… К чести русского духовенства нужно заметить, что «Крейцерова соната» вызвала множество о себе суждений, статей в духовных журналах, а архиепископ Никанор, монах, протестуя и негодуя на анти-супружеские тенденции, выраженные в «Сонате», первый провозгласил Толстого «ересиархом». «Отрицать супружество — значит стать врагом церкви, сделаться еретиком». Страхов тогда выразил недоумение [238] , по обычаю мало замеченное: «как же тогда монашество? Толстой только повторил его идею. Не все ли равно запретить вещь лично себе, что делает монах, или обобщительно не посоветовать ее целому миру, что сделал Толстой? Свет — один: и что для одного свет, то и для всех, что одному тьма — то тьма всем». По русскому обычаю все это не договорилось, перешло в многоточия…
238
Друг Л. Н. Толстого Н. Н. Страхов о «Крейцеровой сонате» не писал. Очевидно, Розанов имеет в виду книгу его однофамильца: Страхов Н. Н. Брак, рассматриваемый в своей природе и со стороны формы его заключения. Харьков, 1893.
Но отзвук был.
Во Франции — никакого.
Мопассановское «так бывает» получает себе убийственный ответ: «а иногда бывает и наоборот». Поль вышел у Жанны порочным, преступным и погибшим человеком. От баловства и снисходительности матери и деда? Тысяча биографий отвечают ему, что в таких условиях слагаются и прекраснейшие натуры. Отец — дурной и жестокий человек, «резина», но мать — чувствительная и нежная женщина. Сын, который растет именно с матерью при гуляющем отце (как Жюльен) — выходит на исключительность хорошим. Мы, русские, вообще растем не в строгих семьях — и ничего себе; как и все русское общество — ничего себе, бесконечно далеко от цинического ужаса «Une vie». Выходит, что Мопассан великолепным романом изложил прописную мораль: «Родители, не балуйте своих детей», — для чего поистине не стоило трудиться, так как и мораль-то эта еще сомнительна.
Интерес и значительность каждой вещи открывается только из ее подробностей. Все вещи светят только изнутри себя. Кто поймет, отчего мясо дикого барана вкусно, а волка — несъедобно, коровы — приятно, кошки — невозможно для еды? Мясо — на вид одно, структура — одна. Отчего же и в чем такая разница вкуса? Осязательно тут, конечно,
Жанна, Жюльен, барон, баронесса, Поль — манекены социальных положений, почти «примеры» из грамматики, или, лучше, примеры из ненаписанной социологии. Без жил, без нервов, без крови и в сущности без всякой невольной для себя «судьбы», кроме сочиненной Мопассаном и на самом деле нисколько для них не обязательной.
Просто — это сочинено. И мы можем даже сказать, что этого нет. Мопассан ничем нас не убедит, что это есть. На его «так бывает», мы ответим: «а бывает и иначе».
Толстому этого нельзя возразить, никто не возразит. «Судьба Анны», как и «судьба Стивы» на линии разоряющегося человека, до того вытекают из них самих, что например роковой конец Анны я чувствовал уже в конце второго тома, когда был не прочитан целый третий том. Из читателей все знают, что если Стива не разорился на протяжении трех томов, то разорится в не написанном пятом, или, вернее, шестом томе, летам к пятидесяти пяти жизни. Долли его из имения переедет в город, на квартирку, в тесноту и нужду. Дети вырастут превосходные. Все это есть уже, содержится в живом лице их, — и также в образе совершенно живой жизни, которую «портретно» нарисовал Толстой. Но у Мопассана не только куклы-люди, но и кукольна вся жизнь их. Просто — это сочинено, и нет. Нет самого романа иначе, как главы из «социологии».
Было имение. Сын замотался. Продали имение.
Это — социология, а не роман; наука политической экономии или глава «истории дворянства», а не художество. Весь роман Мопассана, так чудно исчеканенный, вместе с тем глубочайше антихудожествен. И вся французская литература, при уме и блеске ее — не художественна.
Она вся камениста, а не бархатиста. Вся из «сухих французских цветов». Много шелка, бархата, золота. Но ничем не пахнет: живого цветка в ней нет.
Между тем уже с Карамзина и Жуковского живой аромат полевых цветов, или оранжерейных, но тоже живых — вносится в русскую литературу, и до сих пор в ней сохраняется, даже в незначительных произведениях. Можно посмеяться над приемами русской работы, — вечным собиранием сплетен, наведыванием на кухню, справками о родственниках, копанием во всех потрохах, в погребе, в бане и даже «не удобь сказуемых» местах. Все это невкусно и некрасиво, — и мало понятно, как «сжатые», галантные Французы выносят русские романы. Верно перевертывают через три страницы в четвертую. Но при безвкусице и бестолковщине работы нельзя отказать, что эта работа тем не менее есть живая работа, а не «французские цветы». В большей или меньшей степени все русские романы дают обонять тот «запах мяс», в котором все дело, который один все объясняет в сложении общества и в «судьбе человека».
Русская работа глубже, тревожнее и нравственнее. Самое подхождение к темам совершенно другое. Все это нарастало медленно; но после Гоголя, Лермонтова, Толстого и Достоевского стало психически невозможно для русского писателя подходить к темам литературной работы без переполненного сердца, без некоторой житейской заботы, без духовного труда. Все русские литераторы трудятся, везут тяжелый воз. Это несколько некрасиво, не похоже на французскую «кавалерию», но полезно и здорово, для авторов и — самой жизни.