О поэтах и поэзии. Статьи и стихи
Шрифт:
(«Приближается звук…»)
И стала мне молодость сниться,И ты, как живая, и ты…И стал я мечтой уноситьсяОт ветра, дождя, темноты…(Так ранняя молодость снится.А ты-то, вернешься ли ты?)(«Двойник»)
Таков почти весь Блок, во всяком случае, такова его норма – самые простые, «затасканные» слова, самые стертые эпитеты: боль мучений, нежная скрипка, легкие сновидения, бездна грустных лет, бездна дней пустых, колючие ветки, старый дом, ранняя молодость… Да еще
Последний пример из «Двойника» особенно показателен: вся строфа – топтание на месте, она похожа на волчок, стоящий, кружась, на одной точке.
И дело не в символизме, умножавшем эти слова на многозначные символы, которых сейчас мы не в состоянии ощутить. Чего уж тут не ощутить: боли мучений? бездны грустных лет? быстрого роя легких сновидений?
И стихи-то взяты из третьей книги: 1914, 1914, 1912, 1909 годов! Думается, дело не в символизме. Кстати, словарь Брюсова и Белого куда богаче, а читать их все трудней.
Почему же держится Блок, балансируя на краю пропасти? Почему, несмотря на всю «водянистость», почти пустую строку, никто, даже из тех, кто уже не перечитывает его, не сомневается в его гениальности и общезначимости?
Не потому ли, что Блок говорит о центральных вещах: о России, о судьбе человека, о человеческой душе и сердце? А у сердца какие же поэтические средства? Все те же, самые простые, стертые слова, повторы, да местоимения, да наречия: ты, я, твой, тебя, никто, нигде, где-то, никогда…
Только не следует думать, что достаточно говорить в стихах о «центральных вещах», чтобы стихи получились неотразимыми. Тогда у нас был бы не один Блок, а множество. Требуется еще подспудная лирическая волна, музыкальная река, несущая блоковские стихи.
Жизнь пуста, безумна и бездонна! Выходи на битву, старый рок!И в ответ – победно и влюбленно — В снежной мгле поет рожок…Так поет каждая блоковская строка. Блок из тех поэтов, которых по справедливости следовало бы называть певцами. И в этом смысле ахматовское определение Блока как «трагического тенора эпохи» представляется удачным.
Из таких же певцов был Фет, он и называл себя не иначе как певцом («Певцам, высокое нам мило…», «Только песне нужна красота, красоте же и песен не надо», «И содрогаясь, я пою»).
Есть другая стиховая ткань: плотная, почти не оставляющая просветов, – с таким сложным рисунком, с таким ассоциативным узором. Перенасыщенный раствор. Меж словами не просунуться и волосу. Стихи прельщают взгляд, поражают воображение, радуют красками, слепят. Другой такой рельефности, объемности, плотности, красочности и не вспомнить:
Я сказал: «Виноград, как старинная битва, живет,Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке,В каменистой Тавриде наука Эллады, – и вотЗолотых десятин благородные, ржавые грядки».(«Золотистого меда струя
из бутылки текла…»)
О, горбоносых странников фигурки!О, средиземный радостный зверинец!Расхаживают в полотенцах турки,Как петухи, у маленьких гостиниц.Везут собак в тюрьмоподобной фуре,Сухая пыль по улицам несется,И хладнокровен средь базарных фурийМонументальный повар с броненосца.(«Феодосия»)
А флейтист не узнает покоя —Ему кажется, что он – один,Что когда-то он море родноеИз сиреневых вылепил глин…(«Флейты греческой тэта и йота…»)
Эти стихи скульптурны, еще точней будет сказать: они напоминают раскрашенную, полихромную скульптуру. Так расцвечены найденные на афинском Акрополе фрагменты первого храма Афины. На них, изображающих битву Зевса с Тифоном, хорошо сохранилась раскраска. Архаического художника не смущала ярко-синяя борода Тифона и красный цвет его лица, сочетание зеленых, желтых и красных полос, покрывающих змеиный хвост чудовища. Так раскрашивалась и деревянная скульптура в средние века.
Впрочем, эта насыщенность, уплотненность и особая выпуклость стиховой ткани соседствуют у Мандельштама с призрачностью, легкостью, прозрачностью его стихов о весеннем Петрограде («На страшной высоте блуждающий огонь…», «В Петрополе прозрачном мы умрем…»).
«Огромная спальня», «Двенадцать месяцев поют о смертном часе», «как будто в комнате тяжелая Нева», – в этих стихах из «Соломинки» слышен отзвук блоковских «Шагов командора» («В пышной спальне страшно в час рассвета…», «Тяжкий плотный занавес у входа…», «Настежь дверь. Из непомерной стужи, словно хриплый бой ночных часов…»). «Шаги командора» – одно из самых густых и плотных не только по наличию предметных реалий, но и по звучанию стихотворений Блока – вдохнули свою музыку и в такие мандельштамовские» стихи 1920 года, как «Чуть мерцает призрачная сцена…» и в особенности «В Петербурге мы сойдемся снова…»:
Дикой кошкой горбится столица,На мосту патруль стоит,Только злой мотор во мгле промчитсяИ кукушкой прокричит…Так встретились эти два противоположных поэтических стиля [11] . Впрочем, и в петербургские, и даже в самые обесцвеченные, блеклые, наиболее воздушные, эфемерные стихи Мандельштама о царстве мертвых проникают сугубо земные, тяжелые вещи:
Кто держит зеркальце, кто баночку духов, —Душа ведь – женщина, ей нравятся безделки…Дохнет на зеркало и медлит передатьЛепешку медную с туманной переправы.11
Бывают удивительные совпадения, продиктованные временем. 22 апреля 1919 года Блок пишет в Записной книжке: «Когда-нибудь сойду с ума во сне. Какие ужасы снились ночью. Описать нельзя. Кричал. Такой ужас, что не страшно уже, но чувствую, что сознание сладко путается». «Все перепуталось, и сладко повторять…» – сказано в стихах Мандельштама 1917 года.
(«Когда Психея-жизнь спускается к теням…»)
Можно проследить, как постепенно мандельштамовская стиховая ткань освобождалась от слишком сложного рисунка, слишком тяжелого, изощренного наряда. Такие стихи, как «Мы с тобой на кухне посидим…» или «Еще не умер ты, еще ты не один…», действуют на нас именно своей обнаженностью и «последней прямотой». Но утверждать, что поэт порвал со своим плотным, ассоциативным стилем, было бы неверно. Он оставался ему верен до конца. Достаточно упомянуть «Ариоста», «За Паганини длиннопалым…», «Я в львиный ров и в крепость погружен…», «Как светотени мученик Рембрандт…».