О природе человека
Шрифт:
В натуралистическом подходе к человеческой природе остается еще много вопросов. Люди могут руководствоваться инстинктами, которые могут быть хорошо изучены, — но каким именно образом эти свойства ментального развития формируют культуру? Проблема эта гораздо глубже, чем ее воспринимали многие философы. Если культура тысячелетиями развивалась под влиянием биологической человеческой природы, то совершенно справедливо и то, что человеческая природа, хотя бы частично, развивалась сотни тысяч лет, когда люди и их предшественники по роду Homo жили группами, добывали огонь, изобретали орудия труда, совершенствовали язык и в результате этого бурного развития распространились по далеко отстоящим друг от друга континентам и архипелагам Земли. Генно-культурная коэволюция, то есть синергичное [1] совмещение двух видов эволюции, была неизбежна. Однако до сегодняшнего дня нам очень мало известно об истинных процессах коэволюции.
1
Синерги'я (греч. —
Например:
• соединение (синергизм) двух и более кусков радиоактивного материала, при превышении критической массы в сумме дают выделение энергии, превосходящее излучение энергии простого суммирования отдельных кусков;
• знания и усилия нескольких человек могут организовываться таким образом, что они взаимно усиливаются;
• прибыль после слияния двух компаний может превосходить сумму прибылей этих компаний до объединения.
Обо всех этих проблемах говорилось в первом издании книги «О природе человека», текст которого представлен здесь без изменений. Чтобы вы могли представить более полную картину, я считаю необходимым пояснить, каким образом в 1977—1978 годах ко мне пришла идея написания настоящей работы. К тому времени моя научная карьера развивалась уже около тридцати лет, и все это время я изучал биологию муравьев. Сложность и точность инстинктов, управляющих жизнью этих насекомых, производила на меня глубокое впечатление (некоторые критики полагают, что это впечатление было даже чересчур глубоким). Поскольку я занимался также исследованиями в области биоразнообразия, меня увлекали и общие вопросы эволюции и взаимосвязи ее с биологией популяций. В конце 1950-х годов меня поразила мысль, которая сегодня кажется очевидной. Я задумался о том, что общества — это популяции, и, следовательно, многие свойства обществ поддаются тому же анализу, который проводится в более общем виде по отношению к генетике и экологии популяций. В книге «Общества насекомых» (1971) я высказал идею о том, что на основе синтеза социального поведения и биологии популяций можно создать особую отрасль биологии. Эта новая дисциплина, которую я предложил назвать социобиологией, впервые объединила бы знания об общественных насекомых и общественных позвоночных животных.
Оптимистические перспективы социобиологии вкратце можно изложить следующим образом. Несмотря на филогенетическую отдаленность насекомых от позвоночных животных и кардинальное различие между их личной и безличной системами коммуникации, эти группы животных выработали социальное поведение, сходное по степени сложности и множеству других важных деталей. Этот факт внушает уверенность в том, что социобиология может, отталкиваясь от основных принципов популяционной и поведенческой биологии, в дальнейшем перерасти в единую, зрелую науку. Эта дисциплина сможет расширить наши представления об уникальных особенностях социального поведения животных по сравнению с человеком («Общества насекомых», с. 460).
Схема совпадения взаимосвязанных дисциплин, предложенная в 1971 году, воспроизведена на рисунке.
В 1975 году я распространил теорию, изложенную в «Обществах насекомых», на позвоночных животных. Результатом этого явился объемный труд «Социобиология: Новый синтез», в котором был приведен энциклопедический обзор всех известных социальных организмов — от социальных бактерий и кишечнополостных до насекомых, позвоночных и людей. Часть книги, посвященная животным, была позитивно встречена биологами. Согласно опросу, проведенному в 1989 году среди членов Международного общества изучения поведения животных, «Социобиология: Новый синтез» была признана самой значимой книгой о поведении животных всех времен, с небольшим отрывом обойдя даже классический труд Дарвина «Эволюция эмоций у человека и животных».
Многие ученые и неспециалисты считали, что было бы лучше, если бы я остановился на шимпанзе, не дойдя до Homo sapiens и целомудренно оставшись на зоологической стороне границы между естественными и гуманитарными науками. Но задача оказалась слишком увлекательной, чтобы я смог удержаться, и в заключительной главе «Человек: От социобиологии к социологии» я все же перешел эту тщательно охраняемую границу:
Эволюционные и экологические параметры. Из книги «Общества насекомых», с. 459
Давайте теперь рассмотрим человека в свободном контексте естественной истории, словно мы — зоологи с другой планеты, составляющие каталог социальных видов Земли. При таком макроскопическом взгляде гуманитарные и социальные науки сжимаются до специализированных отраслей биологии; исторические, биографические и художественные книги — это исследовательские протоколы человеческой этологии, а антропология и социология вместе составляют социобиологию конкретного вида приматов.
Да, я это сказал и до сих пор так считаю. Мы — биологический вид, возникший в биосфере Земли как один из многих приспособившихся видов. И сколь бы великолепны ни были наши языки и культуры, насколько богат и проницателен ни был бы наш разум, как ни велики наши творческие силы, — ментальный процесс является результатом работы мозга, сформированного на наковальне природы молотом естественного отбора. Силы и отличительные особенности человеческого мозга несут на себе отпечаток своего происхождения. Культуры могут достигать еще больших высот, устремляться в своих поисках к началам времен и к самым удаленным уголкам вселенной, но они никогда не станут абсолютно свободными. В противном случае мы бы не использовали термин «гуманитарные науки» для обозначения изучения тех особых явлений, которые делают нас людьми.
Некоторые ученые, занимающиеся социальными и гуманитарными науками, были готовы обсуждать подобное восприятие и даже выражали такое желание в различных формах. Вполне логично предположить, что биология должна служить одним из оснований этих наук, как физика служит химии (физическая химия), и обе эти науки, в свою очередь, являются основой биологии. Я полагал, что социобиология могла бы стать дисциплиной, которая свяжет большие области знания или, по крайней мере, предоставит ученым полезные средства для анализа человеческого поведения.
Однако большинство ученых, занимающихся социальными и гуманитарными науками, либо отнеслись к этой идее безразлично, либо увидели в ней вражеское вторжение ложной и неприемлемой идеологии. К моему удивлению (признаюсь, я оказался довольно наивным), мгновенно разгорелись ожесточенные споры.
Честно говоря, худшее время для знакомства Америки с человеческой социобиологией, чем середина 1970-х годов, трудно было бы себе представить. Самый ненавистный конфликт в американской истории, война во Вьетнаме, подходил к концу. Кроме того, казалось, близилась победа в сражении за гражданские права, хотя воевать пришлось еще довольно долго. Американская демократия в свойственной ей неуклюжей и шумной манере вновь доказывала свое рвение. Но у всего этого была и негативная сторона — те возможности, которые представились экстремизму. В академических кругах вошли в моду революционные левацкие настроения. В элитарных университетах родилась концепция политкорректности, усиленная давлением общества и угрозами студенческих протестов. В этой атмосфере марксизм и социализм были в порядке вещей. Коммунистические революции были обычным делом. Режимы Китая и Советского Союза, по крайней мере в области идеологии, считались правильными. Центризм подвергался всеобщему осуждению. Политические консерваторы, хотя и с трудом сдерживали раздражение, по большей части предпочитали не выступать. Левацки настроенные профессора и заезжие активисты — герои кампусов твердили, как заклинание: «Истеблишмент нас предал, истеблишмент стоит на пути прогресса. Истеблишмент — враг». Власть перешла в руки народа, но это произошло чисто по-американски. Поскольку обычные работяги во время всей этой революции в песочнице оставались угрожающе консервативными, новым пролетариатом в классовой борьбе должны были стать студенты. Поскольку многие из них не могли представить себя будущими брокерами, бюрократами и администраторами колледжей, они согласились на такую роль.
Когда академические круги избавились от галстуков, радиоактивной проблемой стали расовые вопросы, смертельные для всех, кто прикасался к ним без чрезвычайной осторожности. Разговоры о роли наследственности в 10 и человеческом поведении стали считаться недопустимым оскорблением. Любой, кто решался заговорить на эти темы, не осуждая подобные взгляды, рисковал прослыть расистом. Обвинение в расизме, пусть даже абсолютно ложное, могло стать причиной для запрета академической деятельности. Но этого почти никогда не случалось, потому что профессора и преподаватели были достаточно разумны и осторожны, чтобы воздерживаться от подобных шагов, по крайней мере публичных. Даже личные разговоры велись очень осмотрительно.
Корни подобного неприятия уходят очень глубоко и, если отставить в сторону истерию 1970-х годов, имеют в себе разумное зерно. Социальный дарвинизм и евгеника, произошедшие из сочетания несостоятельной биологии и правой нативистской идеологии, стали проклятием естественных наук в начале XX века. Их развивали в 1930-е годы в Советском Союзе, в его доламарковский период. Они сыграли печальную роль в чудовищных преступлениях, совершенных нацистами в 1930-1940-е годы. Отчасти из-за реакции на подобное недостойное использование биологии, отчасти по причине лабораторных успехов бихевиоризма как доминирующего направления психологии ученые-социологи начали избегать концепции инстинктов, генетики и эволюционной теории в своих объяснениях человеческого поведения. В 1970-е годы такое «чистое» отношение к мозгу защищало социальные и гуманитарные науки от биологических бурь и гарантировало их независимость как двух из трех столпов просвещения.