О власти
Шрифт:
Неоценимую услугу оказали тут гонения на христиан – общность чувства опасности, массовые обращения в веру как единственное средство положить конец гонениями на отдельных лиц (он /Павел/, следовательно, и к самому понятию «обращение» относится как можно легче).
174. Христианско-иудейская жизнь: здесь не доминировала враждебность. Лишь грандиозные гонения, видимо, заставили выплеснуться такие страсти – как жар любви, так и пламя ненависти.
Когда видишь самых близких своих павшими жертвой во имя веры, то поневоле станешь агрессивным; своей победой христианство обязано своим гонителям.
Аскетизм не есть специфическая черта христианства – Шопенгауэр тут заблуждался; аскетизм просто врастал в христианство – повсюду, где и без христианства имеется аскетизм.
Ипохондрическое христианство, все эти зверские муки и пытки совести, точно так же есть только продукт определенной
175. Реалией, на которой могло воздвигнуться христианство, была маленькая еврейская семья диаспоры, с ее теплом и нежностью, с ее неслыханной, да возможно, и непонятной для всей римской империи готовностью помочь, вступиться друг за друга, с ее скрытой, рядящейся в одеяния смирения гордостью «избранного народа», с ее сокровеннейшим и без всякой зависти отказом от всего, что наверху, от всякого внешнего блеска и самоценной силы. Распознать в этом силу, понять, что это блаженное состояние может перекидываться и на других, оказаться соблазнительным и заразным и для язычников – в этом и есть гениальность Павла: использовать этот кладезь скрытой энергии, умного счастья для создания «иудейской церкви свободного вероисповедания», использовать весь иудейский опыт и навык общинного самосохранения в условиях иноземного владычества, да и иудейскую пропаганду – именно в этом угадал он свою миссию. Ибо то, что он увидел перед собою, был абсолютно аполитичный и задвинутый на обочину разряд маленьких людей – с их искусством утверждаться и пробиваться в жизни, взращенном на некотором числе добродетелей, сводившихся к добродетели одного-единственного смысла («Средство сохранения и возвышения определенной разновидности человека»).
Из маленькой иудейской общины берет начало и принцип «любви»: здесь под золой смирения и бедности тлеет более страстная душа – не греческая, не индийская и уж тем паче не германская. Песнь во славу любви, Павлом сочиненная, не имеет в себе ничего христианского, – это иудейское раздувание вечного пламени, семитского по происхождению. Если в психологическом отношении христианство чего-то существенного и достигло, так это повышения температуры души в тех более холодных и благородных расах, которые в ту пору были наверху; это было открытие – что даже самая убогая жизнь может стать богатой и бесценной благодаря такому вот повышению температуры…
Само собой разумеется, что такой переход не мог произойти в отношении господствующих сословий: иудеи и христиане обоюдно отличались дурными манерами, – а сила и страстность души при плохих манерах обычно действуют отталкивающе и вызывают чуть ли не отвращение. (Я эти дурные манеры прямо-таки вижу, когда читаю Новый Завет.) Чтобы почувствовать в этом притягательность, нужно было ощутить сродство униженности и нищеты с говорящим здесь типом низшего народа… Это, кстати, вернейший способ узнать, есть ли у человека хоть толика классического вкуса – проверить, как он относится к Новому Завету (сравни Тацита): кого это чтение не возмутит, кто не испытает при этом искренне и глубоко нечто вроде foede superstitio [78] , словно от соприкосновения с чем-то, от чего немедленно хочется отдернуть руку из боязни запачкаться, – тому не ведомо, что есть классическое. «Крест» надо воспринимать, как Гёте.
78
Омерзительного благоговения (лат.).
176. Реакция маленьких людей: высшее чувство могущества дает любовь. – Понять, в какой мере здесь говорит не человек вообще, а только одна разновидность человека. Вот это и следует рассмотреть поближе.
«Мы божественны в любви, мы станем „детьми Божьими“, Бог любит нас и ничего от нас не хочет, кроме любви»; – это означает: всякая мораль, всякое послушание и действование не вызывают такого чувства могущества и свободы, какое дает любовь; – из любви не сделаешь ничего дурного, а сделаешь гораздо больше, чем сделал бы из послушания и добродетели.
Здесь стадное чувство, чувство общности в большом и малом, живое чувство единения воспринято как сумма жизнечувствований – взаимная помощь, забота и польза постоянно вызывают и поддерживают чувство могущества, а видимый успех, выражение радости его подчеркивают; есть тут и гордость – в чувстве общины, обиталища бога, «избранности».
На деле же человек еще раз пережил чувство расщепления личности: на сей раз он поименовал свое чувство любви богом. – Надо помыслить себе пробуждение подобного чувства, ощутить нечто вроде содрогания, услышать обращенные к тебе чужие слова, «Евангелие» – небывалая новизна не позволяет человеку приписать все это просто любви: он полагал, что это сам бог явился пред ним и в нем оживает – «бог приходит к людям», образ «ближнего» трансформируется в бога (поскольку ведь это на него, ближнего, изливается наше чувство любви). Иисус становится этим ближним – точно так же, как он был переосмыслен в божественность, в первопричину нашего чувства могущества.
177. Пребывая в убеждении, что они бесконечно многим обязаны христианству, верующие делают из этого тот вывод, что основатель христианства был персонажем первого ранга… Вывод этот неверен, но это типичный вывод людей почитающих. При объективном взгляде на вещи допустимо предположить, во-первых, что они ошибаются в оценке всего, чем они христианству обязаны: убеждения еще ничего не доказывают относительно того, в чем человек убежден, а в религиях они скорее даже должны вызывать подозрения в обратном… Во-вторых, допустимо предположить, что все, чем человек обязан христианству, следует приписывать не его основателю, а тому готовому образованию, той целокупности, той церкви, которая из христианства возникла. Понятие «основатель» столь многозначно, что само по себе может означать для всего движения просто случайность повода: по мере возрастания церкви возвеличивался и образ ее основателя; но как раз подобная оптика и позволяет заключить, что когда-то этот основатель был чем-то очень неясным и неопределенным – в самом начале… Стоит вспомнить, с какой вольностью Павел трактует, больше того – почти сводит на нет проблемы личности Иисуса: это просто Некто, кто умер и кого потом после его смерти снова видели, некто, кого иудеи вверили смерти… Это просто мотив – а уж музыку к нему создает он сам…
178. Основатель религии вполне может быть незначительным – спичкой, не более того!
179. К психологической проблеме христианства. – Движущей силой остается: вражда, народное возмущение, бунт обиженных жизнью. (С буддизмом дело обстоит иначе: он не рожден из движения возмущения и вражды. Он выступает против этих аффектов, поскольку они побуждают к действию.)
Эта партия мира понимает, что отказ от враждебности в делах и помыслах есть необходимое условие для ее различения и сохранения: именно в этом кроется психологическая трудность, которая помешала понять христианство. Побуждение, которое его создало, вызывает затем принципиальное подавление самого себя.
Только как партия мира и невинности это мятежное движение имеет шансы на успех: оно должно побеждать сугубой мягкостью, елейностью, кротостью, и инстинктивно понимает это.
В этом-то и весь фокус: побуждение, выразителем которого ты являешься, отрицать, осуждать, постоянно выставлять напоказ словом и делом нечто прямо противоположное этому побуждению.
180. Мнимая юность. – Тот, кто в этой связи грезит о наивном и юном народном существовании, которое восстает против старой культуры, – тот обманывается; бытует такое суеверие, будто в самых низких слоях народа, где христианство росло и пускало корни, якобы снова забил более глубинный родник жизни; тот, кто считает христианство выражением новой, восходящей народной юности и укрепления расы, тот ничего не понимает в его психологии. Совсем напротив: это типичная форма декаданса; моральная изнеженность и истерия среди усталого и утратившего цель, болезненного и смешанного населения. Более чем странное общество, собравшееся здесь вокруг этого мастера совращать народ, собственно, прямо-таки просится – все скопом и порознь – в какой-нибудь русский роман: тут все нервные болезни назначили друг другу свидание… полное отсутствие задач, чувство, что в сущности все кончено и не имеет больше никакого смысла, довольство в dolce far niente [79] : сила и уверенность в будущем, свойственная иудейскому инстинкту, неимоверность его упрямой воли к существованию и могуществу – все это заложено в его господствующем классе; а те слои, которые выносит наверх молодое христианство, ничем не отмечены так явственно, как усталостью инстинкта. Им все надоело – это одно; и они довольны – собой, для себя, в себе – это другое.
79
Сладостное ничегонеделанье (ит.).