О, юность моя!
Шрифт:
— Поезжай курц-шагом! — приказала она Пантюшке.
Пантюшка тронул серых, придерживая их изо всех сил. Елисей шел рядом, держа Гунду за руку. Хозяин и хозяйка глядели им вслед. Хозяйка тихонько заплакала.
— А кто у тебя репетитор? — спросил Леська.
— Листиков.
Так вот оно что... Саша — Двадцать Тысяч... Да-а... За Гундой дадут, пожалуй, и больше, чтоб не досталось Каролине Христиановне. В Леське шевельнулось что-то похожее на ревность. Но лицо Гунды было совершенно безоблачно: она ни о чем не догадывалась, как желторотый
Прошло две недели. Никто к Леське не приезжал. Он ходил в лечебницу, принимал, здорово живешь, грязевые ванны, истратил все деньги, которые дал ему Шулькин, и решил, наконец, вернуться в Евпаторию. Что гнало его туда? Неужели тоска о Карсавиной? Но ведь в комнате Васены он почти не думал о своем приват-доценте. «Отчего это? — спрашивал он сам себя. — Слабая любовь к Алле Ярославне или сильная к Васене?»Он часто ставил рядом гравюру с изображением Евы и фотографию Васены на пляже и думал, что Васена именно та девушка, с которой Микеланджело писал образ нашей прародительницы.
И все же Евпатория тянула его с какой-то магнитной силой. А может быть, действительно притягивал сам город, как живой организм? Как близкий друг, — ближе Шокарева? Как любимая женщина — дороже Карсавиной?
Он шел по Лазаревской, наслаждаясь зрелищем этой улицы.
Вон за морем туманный шатер Чатыр-Дага, вот по правую руку мечеть Джума-Джами, дальше — скверик справа и скверик слева, еще дальше — аптека Якобсона с зеркалом, в котором Елисей выглядит хотя и не красавцем, но вполне обаятельным мужчиной. «Хорош никогда не был, а молод был», — вспомнил он Пушкина...
9
Как ночь, пронизанная военными прожекторами, Крым был пронизан слухами о наступлении Красной Армии. Газетам, конечно, никто не верил, хотя они ликовали по поводу того, что белогвардейцы якобы высадили десант на Азовщине и потеснили красных к самой Каховке. Но вдруг во всех пекарнях появился хлеб. Значит, белые прорвались к Мелитополю. Однако вскоре у пекарен снова зазмеились хвосты. Ясно, что теперь красные потеснили белых. Спустя некоторое время очередь раздвоилась: в одном потоке стояли военные, в другом — штатские, причем штатские получали хлеб после трех военных. Это означало, что белой армии совсем плохо: ей уже безразлично, что о ней подумает гражданское население.
В пять утра бабушка обыкновенно будила Леську, и они бежали в пекарню, чтобы стать в очередь. Если опоздаешь, хлеб кончится где-нибудь на второй тысяче. Но очередь сохранится: выйдет на улицу главный с химическим карандашом и напишет каждому на левой ладони номер. Пронумерованные люди разойдутся часов до трех, затем соберутся снова, и опять образуется очередь, но уже согласно фиолетовым цифрам.
Очередь...
Очередь — огромная колония полипов, коралловый риф, охлестываемый уличной стихией. Очередь жила единой жизнью целесообразного организма: она стояла за хлебом.
У очереди три души.
— Я здесь еще с вечера стояла.
— Может, с прошлого года?
— Тише, тише, граммофон простудишь.
— А ты что за принцесса? Подумаешь! Надела чепчик и свирепствует в ём.
— Да, да, чепчик, чепчик!
А то еще и такой разговор:
— Поля! Возьмите мне полфунтика: вы ведь все равно стоите.
Чужое горло:
— Поля, не бери! Поля!
— Пусть только попробует взять! Мы тут стоим с пяти утра, а этот...
Вторая душа у очереди — рыбья. Если очередь устоялась, она хорошо изучила всех своих членов и молча стоит у пекарни, видя сны, которые не досмотрела, и возбуждается, лишь когда кто-нибудь извне пытается войти в ее крепко сколоченную семью.
И, наконец, третья душа — человеческая. Когда сны проходят, а до открытия пекарни еще далеко, люди начинают заниматься делами. Студенты читают свои учебники, бабушки вяжут чулки, старики повествуют о том, как поймать рыбу без наживки или суслика одним ведром воды. Некоторые флиртуют. Правда, не всегда удачно. Время от времени раздается плеск пощечины и возмущенный визг женщины:
— Ты что? У тебя жены нету, что ли?
Но в большинстве случаев все проходит благополучно.
Леська все это изучил, ему это все надоело, и вот однажды утром он пошел в «Майнаки».
На террасе сидел Листиков и ел бутерброд с маслом, макая его в чашку с молоком.
— Ба! Коллега! — вскричал Листиков весело. — Садись. Ешь. Я здесь на кондиции: у Гунды переэкзаменовка. так вот пригласили меня. Кормят здесь неплохо: я уже поправился на четыре фунта.
— Поздравляю.
— А ты по какому делу? — ревниво спросил Листиков.
Не останавливаясь Леська вошел в дом. У стола, спиной к двери, стояла Гунда. Она заткнула себе в уши пальцы с веревочками, к которым была привязана медная ложка. Если ложку раскачать так, чтобы она ударялась о ребро стола, в ушах загудит колокольный звон.
Леська улыбнулся и возвратился на террасу.
— Позови хозяина. Скажи: Бредихин пришел.
— Скажу. Я-то скажу. Мне-то что?
Листиков ушел к сеновалу, а Леська уселся на лесенке под террасой. Перед ним бродили куры двух семейств. Черный, в серебре, петух, старый и склерозный, заверещал простуженным бассо-профундо:
— Кукуруза-а-а...
Возмущенно озираясь, петух оранжевый, красавец-гусар, выпячивая грудь, разражался чистейшей патетикой в староцыганской манере:
— Кукаре-а-а-ку-у-у!
Тогда белый цыпленок с дамским плюмажем в попке ревниво вскрикивал фальцетиком:
— Кикири...
На окончание «ки» его уже не хватало.
Старик встретил Елисея очень холодно.
— Сейчас работы нет. Надо было на неделю раньше: я уже отмололся.
— Я не за этим. Хлеба у вас купить хочу.