О, юность моя!
Шрифт:
— А зачем тебе это? Я и сам дойду.
— Нет. Могут быть неожиданности, а меня тут все знают. И никто тебя не заподозрит.
Они пошли к огням станции Альма. Розия взяла его за руку и привела в темноте к маленькой калитке. Потом они перешли через рельсы и вступили на перрон.
— Ты куда поедешь?
— Не знаю. Все-таки в Симферополь. Больше некуда.
— Посиди на скамейке, я куплю тебе билет.
«Во всякой беде бывает маленькая, но удача, — думал Леська. — Все получилось, как в песне: черноокая девица и черногривый конь».
Действительно: Розня вышла на перрон в тот самый момент, когда на станцию Севастополь ворвался локомотив, окутанный черным дымом.
«До чего ж хороша жизнь!» — снова подумал Елисей и пошел Розии
Арестовали его в вагоне.
Симферопольская тюрьма гораздо обширнее севастопольской. Но Леське от этого не легче, потому что камера, в которую его вели, так же битком набита, как и в Севастополе, то же лежбище моржей на цементной льдине.
Когда попадаешь в тюрьму впервые, кажется, будто от тебя откололся весь мир. Но во второй раз уже многое знаешь и нет самого страшного: неожиданности.
Елисей остановился у косяка и спокойно стал разглядывать камеру. Нар у нее не было, зато на отсыревшей стене зеленело огромное пятно плесени, придававшее камере живописный вид. Потом Елисей перевел глаза на публику.
— Чего уставился, парень? — окликнул его близлежащий босяк, желтый и жилистый.
— Знакомых ищу.
И вдруг раздался голос:
— Леся Бредихин!
Елисей повернул голову к углу, откуда донесся зов.
— Аким Васильевич?
— Я, я! Подите к нам.
Леська, высоко поднимая ноги, шагал через тела, как журавль. Беспрозванный вскочил и, прижав Леську к груди, захлюпал:
— Извините... Проклятые нервы... Извините... Я сейчас... Знакомьтесь, Елисей.
— Здравствуйте, земляк! А кстати, это к вам я как-то пристал на Дворянской?
— Ко мне, дорогой, ко мне.
— Здорово вы меня тогда отшили.
— Еще бы! Вы могли меня погубить.
Аким Васильевич смотрел на Леську глазами, полными восторга.
— Как приятно, что вы здесь.
— Спасибо! Глубоко тронут.
— Да, да... — продолжал Беспрозванный, не уловив иронии в словах Бредихина. — Когда вы со мной, у меня всегда как-то светлее на душе.
Леська сбросил бушлат, лег на него боком и стал оглядывать соседей.
— За что тебя взяли? — спросил Елисея босяк.
— А тебя за что?
— Я украл на базаре свинью.
— А-а... У меня хуже: я, кажется, убил свинью, которая прикидывалась гусем.
— Что-то непонятно говоришь. «Гусь свинье не товарищ», — это я слышал, а в чем у тебя мораль?
— Красные разберутся.
— Ну, как стихи, Аким Васильевич? — обратился Елисей к Беспрозванному. — Идут?
— Одно написалось. Вернее, приснилось. Хотите послушать?
Леське этого не очень хотелось, но Беспрозванный и не ждал ответа. Как всегда, закинув голову, он прочитал сомнамбулическим голосом:
Сижу в тюрьме. Не раскрыли явку. Явку не раскрыли, хоть я в тюрьме... На стене пятно, похожее на Африку... У меня ж одно на уме... Думы мои сегодня узкие. Все об одном. Все об одном. Хнычут и плачут во сне узники, Такие мужественные днем. Мужество... Да... Не сразу найдешь его. Сумей усмехнуться, идя на дно. Мужество узников стоит недешево: Жизни стоит оно. Стонет блатак, здоровенный, жилистый, Руки за голову заложив. А пятно на стене все растет и ширится... Как четко очерчен Гвинейский залив! И я, засыпая, вижу себя Под милыми пальмами Африки, Где— Прекрасно! — похвалил Васильича профессор. — Однако тюремная жизнь явно сказалась на вашем стиле: язык определенно изменился: «блатак», «тягомотина» — это все не ваши слова. «Думы мои сегодня узкие». Прежде вы сказали бы «сегодня узки».
— Что же это, плохо или хорошо?
— Не знаю. Надо подумать.
— А зачем врать? — спросил босявила.
— Как это — врать? О чем вы?
— А вот это стихотворение. Вранье — спасу нет!
— А в чем вы его видите, вранье-то?
— Дайте нам сейчас Африку, и мы все, сколько нас тут есть, за счастье будем считать. А этот фраер: «Ах, ах, родина!» Хороша родина, которая сажает тебя за решето!
— Вы этого не понимаете! — заволновался Беспрозванный. — Дмитрий Карамазов у Достоевского приговорен был к каторге, ему давали возможность бежать в Америку, но он, как русский, с негодованием отверг такую перспективу.
— Ну и дурак был, хоть и русский.
Вокруг захохотали.
— Вот повезут тебя под Семь Колодезей, — прервал его босяк, — распахнут твою теплушку к чертовой матери да пройдутся по тебе пулеметной очередью, вспомнишь тогда Африку. Нет, господин писатель. Ты нам сочини такие стишки, где правда глаза бы ела, как дым. А это что? Дешевка.
Три арестанта внесли банные шайки жидкой каши, смахивающей на суп. Люди встрепенулись, застучали ложки.
Ночью Леська слышал свистки паровозов: тюрьма находилась невдалеке от вокзала, и в нее врывалась вся гамма железнодорожных шумов. Это было необычайно тягостно: каждый свисток, каждый вдох и выдох локомотива, шуршание колес и перестук их на стыках рельсов напоминали о свободе, о просторе, о далеких краях, где растут золотистые дыни, где рассыпаются соловьи.
Леська подумал, что блатак прав: как он хотел бы сейчас очутиться на черном материке! Во-первых, там тепло... Женился бы на негритянке... Они прекрасно сложены, но слишком толстогубы. А он выбрал бы себе такую, которая хоть немного похожа на русскую. В любом народе можно найти таких, которые напоминают людей другой расы, нации, племени. Леська нашел бы такую и стал бы работать у ее отца, как этого хотела Васена. Хорошо, если б они жили у моря. Гвинейский залив... Там в прибрежных водах раковины огромные, как суповые вазы. Съешь одну такую — вот и обед. Правда, водятся там и акулы. Ну и что же? Он всегда будет брать с собой нож, когда станет выходить на байдарке в море... А с акулой справиться не так уж трудно. Надо только следить, чтобы она не оказалась за спиной. Дед рассказывал, что акула рыба трусливая: никогда не пойдет на тебя в лоб, всегда норовит с тыла. А впрочем, на кой черт ему акула? Разве мало в Гвинейском заливе всякой другой рыбки? Какой? Леська не помнил. Как жаль, что он слабо изучал в гимназии Африку, хотя и имел пятерки. Сейчас бы это пригодилось...
В тюрьме дорожат снами. Какие бы вы ни видели сны, даже самые гадкие, все же дело происходит в них на свободе.
...Самое горькое в тюрьме — пробуждение. Арестанты побежали к рукомойникам.
— Напоминаю! — воскликнул профессор Новиков, который был старостой седьмой камеры. — Вам дано всего пять минут, и я отвечаю за эту цифру.
Рядом с Леськой плескался какой-то юноша. Увидев Елисея, он отрывзисто спросил:
— Бредихин?
— Бредихин.А что?
— Я присутствовал при вашей стычке с профессором политэкономии.