О, юность моя!
Шрифт:
Леська шел и теперь уже грубо думал о Гульнаре. Черт с ней, с этой девственницей. Впереди ждет его Шурка.
В полночь он подошел к забору сарычевского сада. На него тут же залаяла собака.
— Чего надо? — грубо спросил прокуренный голос. — Это сад Сарыча? А тебе что?
— Здесь живет Шура Полякова?
— Нету здесь такой.
— Шура. Круглая такая, румяная.
— Нету. Ни круглой, ни сухой.
— Две недели назад была.
— Мало ли чего было две недели! Две недели назад русские были.
— Но где же все-таки Шура?
— Закурить
— Нет. Я некурящий.
— Ну, вот видишь. А спрашиваешь про какую-то Шуру. Полкан! Рядом!
В ночной синеве чернела избушка на курьих ножках, в которой Леська испытал такое огромное, такое первобытное счастье... Он постоял, опершись на забор, повздыхал и медленно двинулся дальше. Только сейчас он почувствовал, как устал!
Перейдя стальные пути у станции Альма, Леська из осторожности решил взять направление на Евпаторию, не заходя в Симферополь. Шел он еще верст пять-шесть, пока добрался до группы тополей у какого-то родничка. Здесь он напился воды и прилег. Сон сморил его одним взмахом крыла.
Утро снова застало его в пути. Он жевал взятый из Ханышкоя чурек и шагал, стараясь держаться деревьев, чтобы его не видели с дороги, где в обе стороны мчались немецкие автомобили. Изредка гарцевали гайдамаки. Еще реже тащились телеги.
Так прошел почти весь день. В шесть пополудни автомобилей не стало: в этот час германская армия пьет кофе, и вся военная жизнь у них останавливается. Теперь Леська вышел на дорогу. Идти стало легче. Впереди только село Саки, а там, через каких-нибудь восемнадцать верст, Евпатория. Вдали он увидел телегу. Она стояла, точно дожидаясь кого-то. «Может быть, меня?» — подумал Леська, снова вспомнив о чуде. Он прибавил шагу. Но здесь ему впервые изменила осторожность.
У телеги высился черноусый гайдамак и держал за уздечки трех кавалерийских коней. Рядом немолодой крестьянин весь содрогался от громкого плача. У крестьянина была русая борода и русая челка, а на щеках яркий румянец, какого никогда не бывает у коренных крымских жителей.
Леська почуял драму. От страха у него стали заплетаться ноги, но отступать невозможно: гайдамак сурово глядел него в упор. Леське даже показалось, будто конник узнал его по делам в Ново-Алексеевке. Но, конечно, этого не могло быть.
Леська подошел, волоча ноги.
— В чем дело? — спросил он чужим голосом.
— Иди, иди своей дорогой, — зарычал гайдамак.
— Нет, а вс-таки? — настаивал Леська, точно во сне.
— Дочку насильничают! — взвыл крестьянин и зарыдал еще громче.
Леська огляделся и увидел овражек. Он пошел было к нему, но гайдамак заорал:
— Назад! Стрелять буду!
Но Леська упрямо продолжал идти.
— Назад, туды твою в халату!
Выстрела почему-то не последовало, и Леська спустился в овражек: ему показалось, будто крестьянин схватил коновода за руку.
В овражке два гайдамака, повалив девушку на влажную землю, срывали с нее одежду. Девушка плакала и жалобно причитала:
— Не надо... Ну, как же вам не совестно?.. Ну, не надо же...
Леська подошел ближе и сказал убедительным
— Братцы! Что это вы себе позволяете? Солдаты вы или бандиты?
Гайдамаки обернулись к нему:
— А ты кто такой за агитатор? А ну, выкидайся отседа, трах-тарарах-тах-тах...
Один из них в бешенстве подбежал к Леське и уже за три шага молодецки развернулся во весь мах. Так, очевидно, дрались у них в деревне. Но, развернувшись, он открыл нижнюю челюсть, и Елисей, слегка изогнувшись, очень точно ахнул по ней мощным свинглером. Гайдамак хлопнул пастью, как собака, поймавшая муху, и грохнулся на землю, высоко задрав ручки.
«Нокаут!» — весело подумал Леська и кинулся на второго. Но тот уже понял, с кем имеет дело. Отбегая, он вырвал из кобуры наган. Елисей схватил его за руку: он пытался завладеть револьвером. Если бы крестьянин наверху действительно удерживал коновода, Бредихин справился бы со своим противником. Но крестьянин не удерживал...
Очнулся Леська на телеге, раздетый до белья и прикрытый рогожей. Голова его была обвязана каким-то тряпьем и ужасно болела над затылком. Рядом, всхлипывая, сидела девушка, тоже закутанная в рогожу. Лица ее Леська не видел. Лошадка шла по сельской улице, мимо проплывали соломенные крыши. Вскоре телега остановилась у ворот какой-то избы, крытой черепицей. Девушка соскочила и вбежала в дом. Крестьянин же подошел к Леське и, ласково улыбаясь, спросил:
— Ну, как, сынок? Полегчало?
— Что со мной было?
— Спервоначалу он тебя сзади рукояткой, этот, который при мне состоял, он, значитца, рукояткой, а опосля они тебя раздели, мне по морде, а сами на коней и драла, потому как на дороге опять автомобили с немцами забегали. Ну, гайдамаки-то понимали, что поступают незаконно. Немцы того не любят.
— А с дочкой как же?
— Хорошо с дочкой! — счастливо засмеялся хозяин. — Не тронули дочку.
Он помог Леське сойти, и Леська в одном белье вошел в избу.
— Агаха! — строго сказал хозяин. — Это дорогой гость. Накормить его надо.
Заплаканная хозяйка, которой дочь уже все рассказала, светло улыбнулась Леське сквозь слезы.
— Спасибо вам, господин, не знаю, как величать... Кабы не вы...
Она махнула рукой и быстро вышла в сенцы.
Леську усадили за стол. Хозяин сел рядом. Кухня была большой и служила столовой.
— А дочка где? спросил Леська, морщась от головной боли.
— Стесняется, — ответил хозяин и указал бородой на дверь, ведущую в комнату.
— А почему вы не схватились с гайдамаком? Мы бы вдвоем их одолели.
— Оробел, — тихо ответил крестьянин и опасливо покосился на дверь. — По слабости болести.
— Как же вы смели робеть, если дело шло о вашей дочери?
— Да ведь они б ее не убили, — почти шепотом сказал хозяин.
— А если бы заразили сифилисом?
Хозяин вздожнул и не ответил.
Вошла хозяйка и вынула вынула из печки горшок с гречневой кашей.
— Сейчас самовар вскипит, — сказала она. — А вы не побрезгуйте, господин. Угощайтесь. Как же все-таки вас зовут?